«Солнечная система, посреди бесчисленного множества других систем, таких же обширных, как она, несётся в вечном молчании в пространстве по направлению к созвездию Геркулеса. Громадные шары, из которых она состоит, вертятся в вечной пустоте непрестанно и безмолвно. Среди них самый маленький и незначительный есть то скопление твёрдых и жидких частиц, которое мы назвали Землёю. Она несётся вперёд так же, как неслась до моего рождения и будет нестись после моей смерти, – вертящаяся тайна, пришедшая неизвестно откуда и идущая неизвестно куда. На наружной коре этой движущейся массы пресмыкается много козявок, одна из которых я, Джон Мак-Витти, беспомощный, бессильный, бесцельно увлекаемый в пространстве. Однако положение вещей у нас таково, что небольшую дозу энергии и проблески разума, которыми я обладаю, всецело отнимает у меня труд, который необходим, чтобы приобрести известные металлические кружки, посредством которых я могу купить химические элементы, необходимые для возобновления моих постоянно разрушающихся тканей, и иметь над своей головой крышу, которая защищала бы меня от суровости погоды. Я, таким образом, не могу тратить времени на размышление о мировых вопросах, с которыми мне приходится сталкиваться на каждом шагу. Между тем такая ничтожность, как я, может ещё иногда чувствовать себя до некоторой степени счастливым и даже – отметьте это! – по временам ощущать прилив гордости от чувства собственной значимости».
Эти слова, как было уже сказано, я начертал в своей записной книжке, и они точно выражали мои мысли, которые возникли не под влиянием минуты, а были плодом долгого, упорного размышления. Наконец, однако же, пришло время, когда умер мой дядя, Мак-Витти из Гленкарна, тот самый, который был когда-то представителем комитета палаты общин. Он разделил своё большое состояние между многочисленными племянниками, и я убедился, что теперь с избытком обеспечен до конца своих дней. К тому же я сделался собственником мрачного клочка земли на берегу Кэтнесса; я думаю, старик одарил меня в насмешку, так как этот клочок песчаной местности не представлял никакой ценности. Юмор старика всегда смахивал на издевательство. Кстати, замечу, что тогда я состоял стряпчим в одном городишке Центральной Англии.
Теперь я мог предаваться размышлениям, отказаться от всяких мелких и низких целей, мог возвысить свой ум изучением тайн природы. Мой отъезд из Англии был ускорен тем обстоятельством, что я чуть не убил человека в ссоре: я вспыльчив по натуре и забываю о своей силе, когда прихожу в бешенство. Против меня не было возбуждено судебного преследования, но газеты травили меня, а люди косились на меня при встрече. Кончилось тем, что я проклял их и их прокопчённый дымом город и поспешил в мои скверные владения, где я мог наконец обрести спокойствие и условия для уединённых занятий. Прежде чем уехать, я взял небольшую сумму из своего капитала и, таким образом, мог повезти с собою избранную коллекцию философских книг и самых современных инструментов вместе с химическими реактивами и другими подобного рода вещами, которые мне могли понадобиться в моём уединении.
Местность, которую я унаследовал, представляла собою узкую полосу, состоявшую большей частью из песка. Она тянулась более чем на две мили вдоль бухты Мэнси. Здесь стоял ветхий дом из серого камня, никто не мог сказать мне, когда и для чего построенный; я починил его, и он сделался жилищем, совершенно удовлетворявшим моим скромным вкусам. Одна комната стала моей лабораторией, другая – гостиной, а в третьей, как раз под покатой крышей, я подвесил гамак, в котором всегда спал. Было ещё три комнаты, но я не занял их, а одну отдал старухе, которая вела моё хозяйство. На несколько миль вокруг не было ни души, дальше же, на другой стороне Фергус-Несса, жили рыбаки – Янги и Мак-Леоды. Перед домом была большая бухта; позади высились два безлесых холма, из-за которых поднималась гряда более высоких; между холмами была долина, и когда ветер дул с суши, он обыкновенно нёсся по ней с меланхолическим завыванием и шептался между ветвями елей под моим аттическим окном.
Я не люблю людей. Справедливость заставляет меня прибавить, что и они, кажется, большей частью не любят меня. Я ненавижу их мелкие, низкие, пресмыкающиеся обычаи, их условность, их обманы, их ужасный взгляд на правду и неправду. Их оскорбляет моя резкая откровенность, моё невнимание к их общественным нормам, то нетерпение, с которым я отношусь ко всякому принуждению. Среди книг и химических реактивов, в своей уединённой берлоге в Мэнси, я мог скрыться от шумной людской толпы с её политикой, техническим прогрессом и болтовнёй и блаженствовать в покое и счастье. Впрочем, я не бездельничал, я работал в своей маленькой пещере и делал успехи. Я имею основания думать, что атомистическая теория Дальтона основана на ошибке, и знаю, что ртуть не просто химическое вещество.
В течение дня я занимался перегонками и анализами. Часто я забывал о еде, и когда старая Мэдж звала меня пить чай, я находил свой обед нетронутым на столе. По вечерам я читал Бэкона, Декарта, Спинозу, Канта – всех тех, которые старались постичь непознаваемое. Все они бесплодны и пусты, не дают ничего в смысле результатов, но расточительны на многосложные слова, напоминая мне людей, которые, копая землю, чтобы добыть золото, откопали много червей и затем с торжеством выдали их за то, что искали. Иногда беспокойный дух овладевал мною, и я совершал прогулки по тридцати и сорока миль, без отдыха и пищи. В этих случаях, когда я проходил через какую-нибудь деревню, худой, небритый и с растрёпанными волосами, матери бросались на дорогу и спешно уводили своих детей домой, а крестьяне толпами выходили из кабаков, чтобы поглазеть на меня. Думаю, что я повсюду был известен под прозвищем сумасшедшего лорда из Мэнси. Однако же я редко делал набеги на деревню, так как обыкновенно бродил у себя на берегу, где успокаивал свой дух крепким табаком и делал океан своим другом и поверенным.
Какой товарищ может сравниться с великим беспокойным, трепещущим морем? С каким человеческим настроением оно не будет гармонировать? Как бы вам ни было весело, вы можете почувствовать себя ещё веселее, внимая его радостному шуму, наблюдая, как длинные зелёные волны догоняют друг друга и как солнце играет на их искрящихся гребнях. Но когда седые волны гневно вскидывают свои головы и ветер ревёт над ними, тогда самый мрачно настроенный человек чувствует, что в природе есть меланхолическое начало, которое не уступит в печали и трагизме его собственным мыслям.
Когда в бухте Мэнси было тихо, поверхность моря блестела, как зеркало, и только в одном месте на небольшом расстоянии от берега выступала из воды длинная чёрная линия, похожая на зубчатую спину какого-нибудь спящего чудовища. Это была часть опасного хребта скал, известного у рыбаков под именем истрёпанного рифа Мэнси. Когда ветер дул с востока, волны разбивались о него с грохотом, подобным грому, а брызги перебрасывало через мой дом до самых холмов. Сама бухта была глубока и удобна, но слишком открыта для северных и восточных ветров и слишком страшна своим рифом для того, чтобы моряки часто пользовались ею. Было что-то романтическое в этом уединённом месте. В ясную погоду я часто лежал в лодке и, глядя через борт, видел далеко внизу колеблющиеся очертания большой рыбы, похожей на привидение, которую, я уверен, не довелось наблюдать ни одному натуралисту, и моё воображение создавало из неё гения этой пустынной бухты. Однажды, когда я стоял на берегу в тихую ночь, из бездны раздался истошный крик, похожий на крик женщины в безнадёжном горе. Он то ослабевал, то усиливался в течение тридцати секунд. Это я слышал своими собственными ушами.