Несмотря на удачу в делах, он оставался печальным и молчаливым человеком и находился всегда в состоянии какого-то смутного, неопределённого беспокойства, тяжёлого чувства неудовлетворённости и страстного стремления к чему-то, которое никогда его не покидало. Часто он пытался своим бедным искалеченным мозгом приподнять занавес, отделяющий его от прошлого, и разрешить загадку своей жизни во дни молодости. Часами он сидел перед камином, пока в голове не начинало шуметь от невероятного напряжения, но Джон Гарди так и не смог восстановить в своей памяти жизнь Джона Гаксфорда. Однажды ему пришлось по делам фирмы съездить в Квебек и посетить ту самую пробочную фабрику, из-за которой он покинул Англию. Проходя через мастерскую со старшим приказчиком, Джон машинально поднял четырёхугольный кусок коры и, не сознавая, что делает, двумя или тремя ловкими надрезами перочиного ножа обделал его в ровно заостряющуюся к концу пробку. Его спутник взял её у него из рук и осмотрел взглядом знатока.
– Это не первая пробка, вырезанная вами, на своём веку вы их нарезали сотнями, мистер Гарди, – заметил он.
– На самом деле вы ошибаетесь, – ответил Джон, улыбнувшись, – никогда раньше мне не приходилось нарезать ни одной.
– Невозможно! – вскричал приказчик. – Вот другой кусок коры, попробуйте ещё раз.
Джон приложил все старания, чтобы вновь вырезать пробку, но сознательные усилия ума помешали руке резальщика пробок выполнить свою работу. Привычные мышцы не потеряли искусства, но их следовало предоставить самим себе, а не пытаться управлять ими посредством ума, который в данном деле ничего не смыслил. Вместо пробок ровной, изящной формы Гаксфорд мог сделать только несколько грубо вырезанных, неуклюжих цилиндров.
– Видать, то была случайность, – сказал приказчик, – но я готов поклясться, что это была работа опытной руки.
Шли годы, гладкая английская кожа Джона коробилась и морщилась, пока не сделалась смуглой и покрытой рубцами, как грецкий орех. Цвет его волос под влиянием времени из седоватого окончательно сделался белым, как зима усыновившей его страны. Но всё же это был бодрый, державшийся прямо старик, и когда наконец он оставил должность управляющего фирмой, с которой был так долго связан, он легко и бодро нёс на своих плечах тяжесть семидесяти лет. Он не знал своего возраста, так как мог лишь строить догадки о том, сколько лет ему было, когда с ним случилось несчастье.
Началась Франко-прусская война, и пока два могущественных соперника громили друг друга, их более миролюбивые соседи спокойно выгоняли их со своих рынков и из своей торговли. Многие английские порты извлекали выгоду из такого положения вещей, но ни один из них не извлёк больше, чем Бриспорт. Он давно перестал быть рыбачьей деревней. Теперь это был большой и процветающий город с великолепной набережной, с рядом террас и больших отелей, куда все воротилы Западной Англии приезжали, когда чувствовали потребность в перемене места. Благодаря этим нововведениям Бриспорт сделался центром оживлённой торговли, и его корабли проникали во все гавани мира. Поэтому нет ничего удивительного, что особенно в этот весьма бурный 1870 год многие бриспортские суда стояли на реке у набережных Квебека.
Однажды Джон Гарди, для которого с тех пор, как он удалился от дел, время тянулось слишком медленно, бродил по берегу, прислушиваясь к шуму паровых машин и наблюдая, как выгружают на берег и складывают на набережной бочонки и ящики. Он смотрел на большой океанский пароход. Когда пароход благополучно пришвартовался, Гаксфорд хотел уже удалиться, как до его слуха донеслось несколько слов с небольшого старого судна, стоявшего на причале. Это была всего лишь какая-то команда, отданная громким голосом, но в ушах старика она прозвучала как невероятно знакомое, близкое, от чего он давно отвык. Он стоял около судна и слушал, как матросы за работой говорили всё с тем же особенным, приятно звучавшим акцентом. Почему дрожь пробежала по его телу? Он сел на свёрнутый в кольцо канат и прижал руки к вискам, жадно прислушиваясь к давно забытому диалекту и пытаясь привести в порядок тысячу ещё не принявших определённой формы туманных воспоминаний, которые проявлялись в его сознании. Затем он встал и, подойдя к корме, прочёл название корабля – «Санлайт», Бриспорт.
Бриспорт! Опять его охватило волнение. Почему это слово и говор матросов так знакомы? В глубокой грусти пошёл он домой и всю ночь пролежал без сна, ворочаясь с боку на бок и стараясь поймать что-то неуловимое, что, казалось, вот-вот окажется в его власти и однако же всякий раз от него ускользало.
Рано поутру он уже ходил взад и вперёд по набережной, прислушиваясь к говору заморских матросов. Каждое слово, произносимое ими, как казалось ему, восстанавливало его память и приближало к свету. Время от времени матросы прекращали свою работу и, глядя на седого иностранца, сидевшего в безмолвно-внимательной позе, смеялись над ним и отпускали на его счёт шуточки. И даже в этих шутках было что-то знакомое изгнаннику, – вполне могло быть, что они были те же самые, которые он слышал в молодости, ведь никто в Англии не отпускает новых острот. Так он сидел в течение долгого дня, наслаждаясь западнобережным английским говором и ожидая минуты прояснения.
Когда матросы отправились на обед, один из них, движимый то ли любопытством, то ли добродушием, подошёл к старику и заговорил с ним. Джон попросил его сесть на бревно рядом с ним и принялся задавать ему множество вопросов о стране и городе, откуда тот приехал. На всё это матрос отвечал довольно складно, потому что нет ничего на свете, о чём бы моряк любил говорить так много, как о своём родном городе. Ему доставляет удовольствие показать, что он не простой бродяга, что у него есть домашний очаг, где его примут, когда он захочет перейти к спокойному существованию. Он болтал о ратуше и башне Мартелло, об Эспланаде, о Питт-стрит и Хай-стрит, как вдруг его собеседник выпростал длинную руку и схватил матроса за локоть:
– Послушайте, друг мой, – сказал он тихим быстрым шёпотом. – Ответьте мне ради спасения своей души, по порядку ли я назвал улицы, которые выходят из Хай-стрит: Фокс-стрит, Кэролин-стрит и Джордж-стрит.
– По порядку, – отвечал матрос, невольно отступая перед его дико сверкающим взором.
И в тот же миг память Джона вернулась к нему, и он вспомнил своё прошлое и отчётливо представил, какою могла бы быть его жизнь – в мельчайших подробностях, как бы начертанных огненными буквами. Слишком поражённый, чтобы закричать или заплакать, он мог только вскочить на ноги и, почти не сознавая, что делает, побежать домой; побежать изо всех сил, насколько позволяли ему старые ноги. Бедняге словно подумалось, что есть какая-то возможность вернуть прошедшие пятьдесят лет. Шатаясь и дрожа, он торопливо шёл по улице, как вдруг словно облако застлало ему глаза, и, взмахнув руками, с громким криком: «Мэри! Мэри! О, моя погибшая, погибшая жизнь!» – он без чувств упал на мостовую.
Буря душевного волнения, которая охватила его, и умственное потрясение, испытанное им, вызвали бы у многих нервную горячку, но не таков был Джон: он обладал слишком сильной волей и был слишком практичен, чтобы позволить себе заболеть в то самое время, когда здоровье стало ему нужнее всего. Через несколько дней он реализовал часть своего имущества и, отправившись в Нью-Йорк, сел на первый почтовый пароход, отходивший в Англию. Днём и ночью, ночью и днём он бродил по шканцам до тех пор, пока закалённые матросы не стали смотреть на старика с уважением и удивляться, как может человек беспрестанно ходить, посвящая столь мало времени сну. Только благодаря этому беспрестанному моциону и лишь изматывая себя до того, что усталость сменялась летаргией, он не сошёл с ума от отчаяния. Он едва осмеливался спросить себя, что, собственно, было целью его сумасбродной поездки? На что он надеялся? Жива ли Мэри? Если бы он мог увидеть её и смешать свои слёзы с её слезами, он был бы счастлив. Пусть только она узнает, что то была не его вина, что они оба стали жертвами жестокой судьбы. Коттедж принадлежал ей, и она сказала, что будет ждать его там, пока он не пришлёт ей весточку. Бедная девушка, она никак не рассчитывала, что придётся ждать так долго!