Вы не хотите знать… Но почему? Если и вы и я верим в Бога, отчего мы так боимся смерти? А если вы верите в смерть, откуда столько жестокости? Откуда это безразличие к чужой боли?
Ха-ха-ха! Вы скажете – я проповедую! А чем плоха проповедь? Вспомните, все вы когда-то ушли из дому, хлопнув дверью, оставив мать и отца, а ведь они бранили вас ради вашего же блага. А сейчас вы отдали бы и зеницу ока, только бы снова услышать те смолкшие голоса. И я говорю о том же. Тяжело смотреть в глаза правде. Но говорить правду в тысячу раз труднее, все равно что вопиять в пустыне. Тем более говорить ее вам, горожанам, обитателям самой жалкой и горестной мечты. Как вы бережете свое неведение! Вы заводите патефон, чтобы не слышать шелеста ветра, вы завешиваете окна тюлем, чтобы не видеть слез, а чтобы заглушить сверчка совести и спать спокойно, вы изобрели богадельни.
Проповедь? Да. Проповедь. До каких пор театр будет представлять чью-то жизнь, а не нашу? Зритель безмятежно спокоен – он знает, что представление не коснется его, но если бы вдруг его окликнули со сцены, заставили говорить, если бы солнце подмостков обожгло эти серые лица… Как это было бы прекрасно!
Автор хочет, чтобы вы поняли: это не театр, это улица, – и потому действительность вступает в свои права. И ему не нужна поэзия, мелодия, литература, он хотел бы преподать небольшой урок вашим сердцам – на то он и поэт. Впрочем, это мог бы всякий. Автор умеет сочинять стихи, и даже, кажется, неплохие, он разбирается в театре, но вот вчера он сказал мне, что всякое искусство наполовину искусственно, и это стало его тревожить, и ему уже не хочется тащить сюда витую колонну с золотыми голубками и ароматы белых лилий. (Хлопает в ладоши.) Кофе, пожалуйста.
Опускается занавес, на котором нарисованы дома и кучи мусора.
Пауза.
Покрепче. (Садится. Где-то играют на скрипке.) Аромат лилий прекрасен, но мне больше нравится запах моря. Что только не пахнет морем!.. Я рассказал бы, как пахнут морем груди сирен, но что им сирены? Они не видят, не слышат, только окликают берега, пересчитывая утопленников, – вот единственное, что волнует человека!.. Но как донести до театра запах моря? Как зажечь звезду над партером?
Зритель (из бельэтажа). Снять крышу!
Автор. Не перебивайте!
Зритель. Имею право. Деньги заплачены.
Автор. То, что заплачены деньги, еще не означает, что вы можете перебивать и судить о пьесе.
Зритель. Как не означает?
Автор. Нравится – можете устроить овацию, не нравится – можете освистать. Но не судите!
Зритель. Мнение зрителя – закон для театра.
Вбегает Человек в красном трико – у него волчья голова. Подпрыгнув несколько раз, он падает.
Автор. Кто это? А! Вы ушиблись? Не надо было сюда приходить. Я запрещаю вам.
Голос. Лоренцо! Мой Лоренцо!
Волк в луче прожектора уходит.
Первый Зритель. Никуда не годится!
Автор. Сделайте милость, помолчите.
Зритель. Я купил билет, пришел в театр…
Автор. Что? Что вы сказали? В театр? Здесь не театр!
Зритель. Как не театр?
Автор (резко). Не театр. Вам страшно, в этом все дело. Вы знаете меня, вы знаете, что я хочу, чтобы рухнули стены и все мы увидели, как стонут, хрипят и убивают те, кто и не подозревает о существовании театра, те, чьи тела гниют заживо. Вы боитесь. Идите. Дома вас ждут ложь, чай, радио и жена, которая, обнимая вас, мечтает о футболисте из отеля напротив.
Зритель. Я дал бы вам пощечину, будь мы в другом месте.
Автор. А я подставил бы вам другую щеку. Трус.
Слуга. Кофе.
Зритель. Не стоит обращать внимание, раз это не имеет отношения к действительности…
Автор. К действительности? А вы имеете представление о действительности? Знайте – уже срублены деревья и выструганы доски. А четыре гроба уже стоят в витрине и ждут тех четверых, что сейчас слушают меня, и, может, одному – может! – ждать уже не долго, только до утра, только до конца спектакля.
Зритель. Я пришел сюда не затем, чтобы мне читали мораль и говорили гадости. Скажите спасибо, что мы в Испании, где уважают смерть. В Англии вас бы давно освистали. Я ухожу. Я думал, что пришел в театр…
Автор. Здесь не театр! Вот-вот вышибут двери. Только в этом спасение. Здесь, внутри, тяжелый воздух, насквозь пропитанный ложью. Актеры здесь говорят только то, что можно сказать вслух при девицах, и никогда ни словом не обмолвятся о своей муке. Мне не нужны актеры, пусть останутся мужчины и женщины, а кто не хочет слушать – пусть заткнет уши.
Зритель. Пойдем, дорогая. Он может такое сказать…
Первая Зрительница. Не хочу! Это интересная пьеса.
Автор. Вы хотите сказать – жизнь. Немыслимая жизнь – ее не уместишь в театре. Несколько дней назад, здесь же, я собрал приятелей, чтобы увидеть, способны ли они плакать, и показал им то, чему не поверил бы ваш муж. В темной каморке – женщина, умершая с голоду. Двое голодных детей играют руками матери – нежно, как хлебом. И, грызя кусок вара, засыпают у нее на груди.
Зритель. Не может быть!
Автор. Луис подтвердит, что было.
Зритель. Идем.
Первая Зрительница. Ну что ты! Это же выдумка! Театр!
Автор. Нет. Все – правда.
Первая Зрительница. Правда? Какой ужас! Идем. Как это тяжело, как неприятно!
Зритель (направляясь к выходу, капельдинеру). Такси! Пожалуйста, скорее!
Первая Зрительница. Как ты мог допустить, чтобы при мне говорили такое? Неужели это правда? Почему же их до сих пор не арестовали?
Зритель. Идем. Я знал, как это на тебя подействует.
Уходят.
Юноша (во фраке, из партера). Если так пойдет дальше, он останется один.
Автор. А, вы здесь…
Юноша. Да, мне интересно то, что вы делаете.
Голос (за кулисами). Лоренцо! Мой Лоренцо!
Автор. С вашего позволения. (Берет у Слуги кофе.)
Юноша. Я не думал, что они уйдут. Театр – это так прекрасно. Серебряные кубки, горностаевые мантии – что станется с ними?.. Дважды звучал тот голос – он волнует меня сильнее, чем предсмертный крик, даже настоящий.
Автор. Ничего уже не осталось в театре. (Берет чашку кофе. Слуге.) Почему кофе скверный и так мало?
Слуга. Я пролил, извините. Там темно, я столкнулся с рыбаками – они пели, а на головах у них были свинцовые рыбы; потом на меня свалился тюль, весь в мухах, сказали – это туман. Я не привык, мне здесь не по себе.