Тореро встали
у парапета.
И брадобрей
оставил бритву
и головою
вторит ритму.
Среди гераней
и горицвета
поет саэты
та самая Лола,
та непоседа,
что вечно глядится
в воду бассейна.
Певцы саэт,
вы слепы,
как любовь.
В ночи зеленой
стрелами саэт
пробит каленый
ирисовый след.
Уходит месяц
парусом косым,
полны колчаны
утренней росы.
Но слепы лучники —
ах, слепы,
как любовь!
(Припев)
На желтой башне
колокол
звенит.
На желтом ветре
звон
плывет в зенит.
Над желтой башней
тает звон.
Из пыли
бриз мастерит серебряные кили.
Едут сто конных в черном,
головы опустив,
по небесам, простертым
в тени олив.
Им ни с Севильей, ни с Ко́рдовой
встреча не суждена,
да и с Гранадой, что с морем
разлучена.
Сонно несут их кони,
словно не чуя нош,
в город крестов, где песню
бросает в дрожь.
Семь смертоносных криков
всем им пронзили грудь.
По небесам упавшим
лежит их путь.
Гитара,
и во сне твои слезы слышу.
Рыданье души усталой,
души погибшей
из круглого рта твоего вылетает,
гитара.
Тарантул плетет проворно
звезду судьбы обреченной,
подстерегая вздохи и стоны,
плывущие тайно в твоем водоеме
черном.
В ночи сада,
выбеленной мелом,
пляшут шесть цыганок
в белом.
В ночи сада…
Розаны и маки
в их венках из крашеной
бумаги.
В ночи сада…
Словно пламя свечек,
сумрак обжигают
зубы-жемчуг.
В ночи сада,
за одной другая,
тени всходят, неба
достигая.
В белом домике скоро отмучится
Петенера, цыганка-разлучница.
Кони мотают мордами.
Всадники мертвые.
Колеблется, догорая,
свеча в ее пальцах нетвердых,
юбка ее из муара
дрожит на бронзовых бедрах.
Кони мотают мордами.
Всадники мертвые.
Острые черные тени
тянутся к горизонту.
И рвутся гитарные струны
и стонут.
Кони мотают мордами.
Всадники мертвые.
Ай, петенера-цыганка!
Ай-яй, петенера!
И место, где ты зарыта,
забыто, наверно.
И девушки – те, что кудри
Христу подарили,
не провожали тебя
к твоей могиле.
А шла за тобой лишь толпа
твоих страстотерпцев,
пропащий народ – в голове
сердце, —
рыдая, брел за тобой
по улочке тесной…
Ай-яй, моя петенера,
цыганская песня.
Сто влюбленных уснули,
смежили накрепко веки,
в сухой земле андалузской
уснули они навеки.
За Ко́рдовой вьются длинно
дороги цвета кармина,
оливы томятся жаждой —
их сотня, и крест под каждой,
сто влюбленных навеки
под ними смежили веки.
На желтой башне
колокол
звенит.
На желтом ветре
звон
плывет в зенит.
Дорогой, обрамленной плачем,
шагает смерть
в венке увядшем.
Она идет,
полна веселья,
она поет,
подобна белой виуэле.
Над желтой башней
тает
звон.
Из пыли
бриз мастерит серебряные кили.
Смерть вошла
и ушла
из таверны.
Черные кони
и темные души
в ущельях гитары
бродят.
Запахли солью
и женской кровью
соцветия зыби
нервной.
А смерть
все выходит и входит,
выходит и входит…
А смерть
все уходит —
и все не уйдет из таверны.
Ночь как вода в запруде.
За четырьмя стенами
от звезд схоронились люди.
У девушки мертвой,
девушки в белом платье,
алая роза зарылась
в темные пряди.
Плачут за окнами
три соловьиных пары.
И вторит мужскому вздоху
открытая грудь гитары.
Танцует в Севилье Ка́рмен
у стен, голубых от мела,
и жарки зрачки у Кармен,
а волосы снежно-белы.
Невесты,