А сердце плачет…
Вечерний ветер в деревьях
играет их голосами.
Колосья смотрят на звезды
и тускло светятся сами.
Уходит закат в потемки,
в курящийся росный ладан.
Рассыпав янтарные четки,
уходит, никем не разгадан.
Ночь новолунья —
полог равнинный.
День вырастает
снежной вершиной.
Ночи – равнины,
дни – это кручи.
Ночи все слезней,
дни все певучей.
У песни ночной
есть непроглядные дали
и небо с черной луной.
И есть у песни земля,
где ждут луну наковальни,
кровавый отсвет суля.
Краски в мешке заплечном —
скрашивать мысли
встречным.
Пару платков в карманы —
стягивать наши раны.
И пара глотков во фляге —
жаждущему бродяге.
Песня крушит года.
(Этим она горда.)
Ранит навек сердца.
(Это ее беда.)
И бередит гроба.
(Это ее мольба.)
Выходят веселые дети
из шумной школы,
вплетают в апрельский ветер
свой смех веселый.
Какою свежестью дышит
покой душистый!
Улица дремлет и слышит
смех серебристый.
Иду по садам вечерним,
в цветы одетым,
а грусть я свою, наверно,
оставил где-то.
На кладбище, над черепами
забывших время,
трепещет земля цветами,
взросло их семя.
И кипарисы, покрыты
пыльцою нежной,
вперили пустые орбиты
в простор безбрежный,
качая своей утомленной
главой зеленой.
Апрель, ты несешь нам звезды,
вешние воды,
зажги золотые гнезда
в глазах природы!
Воздух тихого утра
как-то по-детски нежен,
протягивают деревья
руки свои к земле.
Колеблющимся туманом
покрылись поля и посевы,
и в воздухе ткут шелковинки
пауки для своих сетей —
сверкающие дорожки
на голубом стекле.
А рядом, под тополями,
ручей, напевая песню,
по зеленой траве бежит
и мирная улитка,
мещаночка с тропинки,
смиренная простушка,
глядит на широкий мир.
Вокруг тишина
безмятежна.
Улитка вздохнула украдкой
и, бросив дом и хозяйство,
тронулась в путь-дорогу,
чтоб край тропинки увидеть.
Ползет себе странница наша
и вот набрела на место,
где плющ по земле разросся,
вплетаясь в крапиву. Чинно
сидели там две лягушки,
на утреннем солнце грея
свои старушечьи кости.
– Все эти новые песни, —
ворчала одна лягушка, —
поверь, ни гроша не стоят!
– Подруга, – ей отвечала
другая лягушка, слепая
и сильно помятая с виду, —
когда я была девчонкой,
я верила: Бог услышит
когда-нибудь нашу песню
и сжалится он над нами.
С тех пор прожила я долго
и уж ни во что не верю
и петь совсем перестала…
Так жаловались лягушки
и милостыню просили
у резвого лягушонка,
который с нахальной миной
прыгал рядом по травке.
И вот перед темным лесом
улитка остановилась.
Хочет кричать. Не может.
Лягушки к ней подскочили.
– Бабочка это, что ли? —
спросила слепая лягушка.
– Ты разве не видишь рожки? —
подруга ей отвечала. —
Это улитка. Скажи нам,
улитка, ты издалёка?
– Живу я не очень близко
и хочу домой поскорее.
– Улитки очень трусливы, —
сказала слепая лягушка.
– Умеешь ты петь? – Не умею, —
улитка в ответ. – А молиться?
– Меня не учили, нет.
– А в вечную жизнь ты веришь?
– А что это?
– Это значит
жить вечно в реке прозрачной
с цветущими берегами,
где много прекрасной пищи.
– Да что вы? А мне говорила
покойная бабушка в детстве,
что я после смерти буду
ползать по нежным листьям
самых высоких деревьев.
– Еретичка была твоя бабка!
Мы говорим тебе правду,
а не веришь – заставим верить! —
разбушевались лягушки.
– Зачем я ушла из дому? —
плачет улитка. – Я верю
в вечную жизнь, конечно,
вы правы… —
Тогда лягушки
задумчиво удалились,
а наша улитка в страхе
поспешила в лес углубиться.
Две нищенки, две лягушки
застыли подобно сфинксам.
Одна из подруг спросила:
– Ну, в вечную жизнь ты веришь?
– Не верю, – ответила грустно
слепая больная лягушка.
– Зачем мы тогда улитке
сказали, что надо верить?
– Затем, что… Сама не знаю, —
вздохнула слепая лягушка, —
я не могу без волненья
слышать, как наши дети
квакают, сидя в канаве,