«Понятно, — сказал господин Кляйн, — это был дом учения. Видите, дорогой, я ничего не забываю. Но зачем мы пошли в этот дом учения? Если мне не изменяет память, вы хотели поставить поминальную свечу в память о своем деде. Но я слышу звук копыт. Вы приехали в коляске?»
«Нет, я пришел пешком», — сказал я.
«Тогда откуда здесь коляска?»
Я сказал: «Быть может, господин Кляйн знает, где находится тот дом учения. Я все ищу его и не могу найти».
Господин Кляйн улыбнулся мне той снисходительной улыбкой, с какой смотрят на ребенка, ищущего ответ на очевидный вопрос. Потом поднял обе руки в глазам, чтобы поправить очки. Затем приподнял ногтями ресницы, посмотрел прямо на меня и спросил: «Вы что, погасили свечу? Не погасили? Почему же я ничего не вижу? Что именно, вы сказали, вы не можете найти… что именно вы ищете? Скажите мне прямо в ухо. Знаете, когда глаза отказывают, все прочие чувства тоже слабеют».
Я подошел к нему и сказал: «Я ищу дом учения».
Он удивленно повторил: «Вы ищете дом учения? Какой дом учения? Тот, в котором были со мной? Дайте мне палку, я сейчас нарисую вам, где он».
Я взял палку, которую он все еще держал меж колен, и вложил в его руку. Он взял ее и начал щупать ею вокруг, как слепой, оказавшийся в незнакомом месте. Палка в его руке дрожала, и обе его руки дрожали, и сам он весь трясся вместе с палкой. Он сжал палку что было силы. Но сил у него уже не осталось. Лицо его изменилось, и весь сам он тоже стал вдруг меняться, пока все в нем не стало иным. Теперь он уже не был похож на себя прежнего. А может, это был уже не он, а тот старик, тот слепой, который обещал мне зажечь поминальную свечу за упокой души моего деда.
Я ждал, что он приветливо посмотрит на меня, как посмотрел впервые в Большой синагоге, когда читал псалмы. Но его лицо застыло, и в глазах не было и тени улыбки. Тяжело было стоять перед человеком, который когда-то был со мной так приветлив, а теперь словно не видит меня в упор. Я отвернулся. Но едва я это сделал, он поднялся и занес надо мной свою палку. Меня охватил страх, и я весь сжался. Но он протянул палку вперед и стал рисовать ею в воздухе. Он начертил шесть линий, и передо мной проступило здание, похожее на тот дом учения. Я попытался войти, но не мог найти входа. Тогда старец поднял палку и дважды стукнул ею в стену.
Открылся вход, и я вошел.
Вот уже три дня я нахожусь в коридорах какого-то серого ведомства. Дальний родственник, даже имени которого я не знаю, прислал на мой адрес из города, о существовании которого мне тоже не было известно, письмо с просьбой сходить в это учреждение и получить некий документ, от которого зависит вся его жизнь.
Мне страшновато за свое горло и вообще за себя, тем не менее с утра я поднимаюсь и иду добывать документ для неизвестного родственника. Я надеюсь быстро выполнить его просьбу, вернуться и лечь, чтобы вовремя перехватить недуг, который докучал мне всю зиму, а в этот день как будто вернулся с новой силой. Смирившись с судьбой и сознавая всю свою малозначительность, я открываю двери серого здания. Поскольку время раннее и не видно, чтобы кто-нибудь меня опередил, я уверен, что меня не очень задержат и быстро выдадут нужную бумагу.
Я вхожу, когда утренняя уборщица подметает полы. Пыль тотчас забивает мне горло, и у меня пропадает голос. Я говорю себе, что лучше обождать, пока голос вернется, иначе чиновник не поймет, что мне нужно, и все мои старания окажутся напрасны.
Пока я жду, в помещение набивается огромное множество людей. Они толпятся во всех кабинетах, теснят и отталкивают друг друга и с затаенной злобой смотрят на чиновников и чиновниц. Те сидят за потертыми столами и что-то усердно чиркают серыми перьями в своих тетрадях и гроссбухах. Меня тоже теснят и толкают во все стороны. Я оказываюсь то перед столом какого-то чиновника, то перед столом какой-то чиновницы и каждый раз смиренно склоняю перед ними голову в надежде, что меня заметят и спросят, что мне нужно. Но меня нисколько не замечают и уж тем более ни о чем не спрашивают. Про себя я думаю, что это даже хорошо, что меня не спрашивают. Потому что, если спросят, я вряд ли смогу что-нибудь произнести. Пыль по-прежнему забивает мне горло.
Так, впустую, в толчее, проходит один день, за ним, впустую, второй. Каждый день с рассвета дотемна — в серых коридорах. Ноги уже тяжелы, как камни, душа полна усталости. Время от времени толпа вносит меня то в один кабинет, то в другой, и я на миг опять оказываюсь перед тем или иным чиновником или чиновницей. Но в ту же минуту толпа снова выталкивает меня в какую-нибудь из комнат, в которых я уже побывал. И все это время чиновники и чиновницы сидят, как и раньше, зарывшись с головой в свои бумаги. Их перья что-то непрерывно строчат, а часы на стене то и дело отбивают глухие удары, и минутная стрелка медленно-медленно ползет по циферблату. Трупик мухи висит на острие стрелки и ползет вместе с ней.
На третий день мелькает лучик надежды. На смену какому-то умершему чиновнику выходит на службу новый, по имени Нахман Хороденкер. Это крупный молодой блондин в светлых очках, прикрывающих добрые глаза. По его фамилии, выражению лица и медвежьим повадкам я признаю в нем своего земляка. Мне достаточно объявить, что он, как и я, еврей из Галиции, и я смогу немедленно получить преимущество перед остальными. Но какое-то смутное ощущение, вроде этического чувства, останавливает меня. Я сдерживаюсь и не говорю ничего. Между тем мое болезненное состояние становится все хуже, все мои мысли поглощает тревога. В эту зиму я уже дважды болел, и болезнь всякий раз начиналась одинаково — язык обложен, в горле царапает, губы пересохли и потрескались. Сейчас я ощущаю те же признаки. Я хриплю, лоб покрыт испариной, все видится, как в тумане. Я достаю из кармана папиросы и закуриваю. Потом, не успев докурить первую, тут же зажигаю вторую. Я уже не помню, зачем я пришел в это учреждение, зачем толкаюсь в этой толпе и зачем меня несет из комнаты в комнату и от одного стола к другому.
Внезапно я слышу легкий звук. Я чувствую, что моей левой ноге стало свободно внутри ботинка. Я наклоняюсь и вижу, что на ботинке лопнул шнурок, но не успеваю его завязать, потому что кто-то окликает меня по имени. Я поднимаю глаза и вижу человека, который одиноко сидит за маленьким столиком, покрытым черной потертой клеенкой. Перед ним, слева и справа, набросано множество бумаг. Он сидит, склонив голову, но глаза его смеются. Мне становится легче на душе, и я радуюсь ему, как радуются лишь человеку, которого знают с детства. Это старый аптекарь из нашего городка. Всякий раз, когда я навещал какого-нибудь больного, он угощал меня стаканом газировки. Аптекарь поднимает голову над бумагами и молча делает мне знак присесть рядом. Это проявление человечности глубоко трогает меня. Однако я не осмеливаюсь сесть, потому что стул рядом с ним тоже завален бумагами.
Аптекарь достает из кармана плитку шоколада и протягивает мне. Я вспоминаю, что уже три дня и три ночи не видел жену и детей. Они наверняка сердятся на меня, и теперь я смогу утешить их этим шоколадом. Но, протянув руку, я вдруг понимаю, что аптекарь вовсе не намерен отдавать мне всю плитку. Мне становится стыдно, что я замахнулся на то, что предлагалось мне только частично. Я краснею и опускаю голову.