Вспомнил он смерть отца и опечалился. Но тут снова прошли над ним птицы в своем полете и отвлекли от грустных мыслей. Он стал смотреть, как они летают, и щебечут, и чертят в небесах рисунки, которые запечатлеваются в глазах и в сердце человека, хотя смысл их ему неведом. Милые существа, эти птицы, дана им сила летать. Если бы человеку дана была сила летать, его отец был бы сейчас жив. А теперь, когда отец умер, пришли другие художники и раскрасили стены Большой синагоги.
И тут его печальные размышления об отце сменились огорчением из-за тех уродливых рисунков, которыми покрылись теперь эти стены. Хуже их только те, которыми эти мазилы покрыли стены в синагоге у портных, — там они нагромоздили птиц, которые даже подобиям птиц не подобны. «А ведь этим художникам, — думал он, — стоило поднять глаза к небесам, и они сразу увидели бы, что такое птицы. Так почему же бучачские евреи так хвалят этих художников и их рисунки? А потому, что евреи Бучача все свои дни ходят, согнувшись и сгорбившись, и не поднимают глаз к небу, и не видят никаких иных созданий Господа, благословен будь Он, кроме разве что блох в своих домашних войлочных туфлях. Вот эти рисунки и кажутся им красивыми. Но я покажу им эти создания Господни, покажу им, каковы они на самом деле, настоящие птицы, и как их надлежит красиво рисовать».
И от этих птиц мысли его вернулись к рыбам, которых он рисовал раньше. В эту минуту он чувствовал благодарность к Фишлу — ведь когда б не он, не видать бы ему, Бецалелю-Моше, что такое настоящая рыба. «Отныне, — сказал он себе, — отныне, приступая к знаку Рыб, я не буду подражать рисункам в старых молитвенниках, а нарисую, как укажут мне глаза».
В этот миг не было в Бучаче более счастливого человека, чем сирота Бецалель-Моше, и не было в Бучаче человека более печального, чем процентщик Фишл Карп. Вот ведь чудо: тот — бедняк, у которого нет куска хлеба, а этот — богач, который на одни только проценты от своих процентов мог бы провести все оставшиеся дни своей жизни в пиршествах и радости, но этот радуется птицам в небе, а тот горюет о рыбе, которую не может съесть безотлагательно.
А Фишл к этому времени уже понял, что не имеет смысла стоять в синагоге и кричать: «Ну же, ну!» — когда никто не слышит его «ну-же-ну». И его осенила мысль — не оставил ли он тфилин для головы в своей сумке, когда посылал в ней рыбу жене с посыльным? Недолго думая, он сбросил талит, прикрыл рукавом одежды свой наручный тфилин, чтоб никто не увидел, и поспешил домой. В мыслях своих он уже видел, как дома налагает себе на голову тфилин для головы, тут же быстренько произносит молитву и немедленно берется за еду. Он сглотнул слюну и заторопился вдвое против прежнего, положив себе ни за что на свете больше нигде не задерживаться.
Вот и я поступлю сейчас, как Фишл: нигде больше не задержусь, и не стану медлить, и не буду тянуть, а двинусь поскорее к концу своей истории. Ибо все, что имеет начало, должно иметь и конец. И счастлив тот, у кого конец лучше начала. Но здесь, в истории Фишла Карпа, даже если начало было как будто бы счастливым, конец безусловно счастливым не был. И если ты хочешь узнать, каков был этот конец, так вот он перед тобой.
Итак, Фишл зарядил свои ноги, ибо говорит поговорка в мидраше [79] : «Коли живот заряжен, так и ноги заряжены», — вот и Фишл зарядил ноги, только мудрецы имели в виду, что сила пищи дает силу телу, я же тут толкую их так, что голод тоже заряжает ноги — пусть бы они побыстрее добрались до пищи и зарядили живот.
Короче, зарядил Фишл ноги и не стал медлить. Он-то не медлил — радость его трапезы медлила. Сам он не задерживался — другие его задержали. И где же? Чуть не на пороге его же дома задержали, чуть не у самого входа. Такое великое множество людей там собралось, что Фишл даже ко входу в собственный дом не смог протолкаться. Что же они искали возле его дома, с чего вдруг сгрудились там, почему так кричали взволнованно, что такое понудило их буквально осадить его жилище? Поди спроси, когда заповедь тфилин запрещает человеку даже слово произнести между наложением на руку и наложением на голову! Горит у человека душа от желания поскорей все узнать, а никто ему не объясняет. Вот о таких случаях как раз и говорят: у всякой служанки шестьдесят ртов, и все полны сплетен, а ты приходишь послушать — ни один не раскрывается.
Была у Фишла маленькая дочь, которую он любил больше всех других дочерей и которая тоже его очень любила. Увидела она отца, подбежала к нему, привстала на цыпочки, чтоб обхватить ручками за шею, и выговорила:
— Ой, папа, ой, папа!
Туг он уже не смог сдержаться и спросил:
— С чего это весь город собрался у нашего дома?
Но она лишь повторила:
— Ой, папа, ой, папа, уж ты ли не знаешь?
И больше ничего не сказала, потому что маленькая еще была и думала, что ее отец все на свете знает и просто хочет ее проверить, потому и спрашивает у нее о том, что все знают, а он сам лучше всех. Она и ответила ему соответственно его вопросу: «Папа, уж ты ли не знаешь?» А Фишл понял это так, что, видно, весь мир сговорился против него, раз уж его меньшая, которая обычно тараторит без умолку, и та ничего ему не говорит.
Но и на этом не кончились для него в этот день все неожиданности. Сгорая от желания понять, что случилось, он вдруг услышал, как в толпе говорят: «Красивая смерть — лечь себе и умереть» и «Как бы то ни было, а захоронить придется». Из этих слов Фишл наконец понял, что у него в доме объявился покойник, но никак не мог понять, почему они называют эту смерть красивой. Разве в смерти есть что-то красивое? Для человека самое красивое — хорошо поесть и попить, а если он умер, так мало того что он больше не может ни есть, ни пить, но и сам теперь становится едой для червей. Грустно стало ему, свесил он голову и уставился в землю. А земля вдруг словно поднялась к нему и шепнула: «Сегодня ты меня попираешь своей ногой, а завтра я тебя покрою своей глиной». Да еще и добавила: «Думаешь, я о тебе печалюсь — нет, мне жаль тех носильщиков, которым доведется тащить такого толстопузого».
Фишл встрепенулся и присмотрелся к тому, что видит под ногами. Ему показалось, что земля в этом месте как будто вытерта досуха. И он стал рассуждать сам с собой. Рассуждал он так: если в каком-нибудь доме умирает человек, то по обычаю соседи с обеих сторон должны плеснуть водой перед этим домом. А тут, если не считать помоев, вроде никто ничего не выливал. И вот так, рассуждая, он мало-помалу пришел к мысли, что тот покойник в его доме — не человек. Но когда он пришел к такой мысли, ему стало непонятно: если это не человек умер, зачем тогда погребение? А ведь сказали: «Захоронить придется».
Был бы Фишл сыт, он бы не тратил время на подобные мысли, а просто вошел бы в дом, помыл руки, сел и поел, а поев, вытер бы рот и спросил: «Что это за слухи, будто кто-то здесь умер? Кто это, который умер?» Но сейчас, когда он сам умирал от голода, его мысли невольно кружили вокруг смерти. Он снова задумался: если упомянули погребение, значит, есть там все-таки кто-то мертвый, а если так, если есть там мертвый, то почему же служка не вызывает: «Выходите проводить покойного»? Начали перед его мысленным взором проходить возможные покойники один за другим, и он испугался, что это умер кто-то из его должников.