Справедливости ради следует упомянуть, что она бы в тысячу раз охотней применила рапиру. Жабы слишком липкие, чтоб держать их за пазухой все утро. Но если рапира запрещена, приходится пользоваться жабами. Вдобавок жабы в сочетании с хохотом могут преуспеть там, где бессильна холодная сталь. Она хохотала. Эрцгерцог покраснел. Она хохотала. Эрцгерцог разразился проклятьями. Она хохотала. Эрцгерцог хлопнул дверью.
– Слава тебе, Господи! – все еще хохоча, крикнула Орландо. Она слышала, как на большой скорости мчат по аллее дрожки. Вот загремели по дороге. Тише, тише делался звук. Вот и вовсе стих.
– Я одна, – сказала Орландо вслух, ведь никто не мог ее услышать.
Тот факт, что тишина после шума становится гуще, – еще требует научных доказательств. Но тот факт, что одиночество живее ощутимо сразу после того, как вас любили, подтвердят многие женщины. Покуда замирал шум эрцгерцогского экипажа, Орландо чувствовала, как от нее все дальше, дальше уходит некий эрцгерцог (ну и пусть), богатство (ну и пусть), титул (пусть), спокойствие и устроенность семейного быта (пусть, пусть), но от нее, она чувствовала, уходили жизнь и любовник. «Жизнь и любовник», – бормотала она, и, подойдя к письменному столу, она обмакнула перо в чернильницу и написала:
«Жизнь и любовник», – строку, ничего общего не имевшую, никак не вытекавшую из того, что ей предшествовало (что-то насчет правильного способа уничтожения паразитов на овце во избежание парши). Перечитав эту строку, она покраснела и повторила:
– Жизнь и любовник.
Затем, отложив перо, она пошла в спальню, встала перед зеркалом, поправила на шее жемчужное ожерелье. Потом, поскольку жемчуга плохо сочетались с утренним платьицем из цветастого ситца, она переоделась в светло-серую тафту, потом в персиково-розовую, а потом уж в парчу вишневого цвета. Наверное, не помешало бы чуть припудрить нос, уложить волосы на лбу – вот так. Потом она сунула ноги в остроносые туфельки, надела на палец изумрудное колечко. «Ну вот», – сказала она, когда все было готово, и засветила по обеим сторонам зеркала серебряные канделябры. И какая бы женщина не загорелась, увидев то, что увидела сейчас Орландо, горящее в снегах: зеркало было все сплошь – снежная равнина, а сама она – костер, пылающая купина, и пламя свечей сияло у нее над головой серебряной листвой; или нет, зеркало было – зеленая вода, а сама она русалка, унизанная жемчугами; укрывшаяся в гроте сирена, так поющая, что гребцы, клонясь к бортам, падают из лодок вниз, вниз, вниз, чтобы ее обнять; так темна, так светла, тверда, нежна она была, так дивно соблазнительна, и безумно, безумно было жаль, что некому это выразить в простых словах, взять и сказать: «Черт побери, сударыня, вы прелесть, да и только!» И ведь это было чистой правдой. Орландо (вовсе не страдавшая самомнением) и сама это знала, и она улыбнулась той невольной улыбкой, какой улыбаются женщины, когда их собственная красота, будто им и не принадлежа – так взбухает капля, так взлетают струи, – вдруг им встает навстречу в зеркале; вот такой улыбнулась она улыбкой, а потом она на секунду вслушалась и услышала всего лишь – листья шелестят, чирикают воробьи, и она вздохнула: «Жизнь, любовник» – и с удивительной быстротой повернулась на пятках, сорвала с шеи жемчуга, стянула с себя шелка и, стоя в простых черных бриджах обыкновенного дворянина, позвонила в колокольчик. Вошел слуга; она велела немедля подать к крыльцу карету цугом. Срочные дела ее призывают в Лондон. Не прошло и часу, как исчез эрцгерцог, а она уже отправилась в путь.
А покамест она едет, мы воспользуется случаем (поскольку пейзаж за окном – обыкновенный английский пейзаж, не нуждающийся в описаниях) и привлечем более подробное внимание читателя к нескольким нашим беглым заметам, оброненным в свое время там и сям по ходу рассказа. Напомним, например, что Орландо прятала свои рукописи, когда ее заставали за сочинительством. Далее – что она долго и внимательно смотрелась в зеркало; и вот теперь, когда она ехала в Лондон, можно было заметить, как она вздрагивала и подавляла крик, если лошади припускали быстрей, чем бы ей хотелось. Конфузливость ее по части сочинительства, суетность по части внешности, страхи по части собственной безопасности – все это, пожалуй, нас вынуждает признаться, что сказанное несколько выше об отсутствии перемен в Орландо в связи с переменой пола теперь уже как будто и не вполне верно. Она стала чуть более скромного мнения о своем уме, как женщине положено, стала чуть более тщеславиться своей внешностью, как свойственно женщине. Одни черты характера в ней усугублялись и смазывались другие. Перемена в одежде, скажут многие мыслители, сыграла тут значительную роль. Кажется, что одежда? – говорят эти мыслители, – пустяк, ничто, а ведь назначение ее куда важней, чем просто защищать нас от холода. Она меняет наше отношение к миру и отношение мира к нам. Например, увидев юбку Орландо, капитан Бартолус сразу приказал укрепить над ней навес, вынудил ее взять еще ломтик солонины и пригласил сопровождать его на берег в лодке. И не видать бы ей всех этих знаков внимания, если бы юбки ее, вместо того чтоб развеваться, узкими бриджами плотно облегали ноги. А когда вам оказывают знаки внимания, на них приходится соответственно отвечать. Орландо делала книксен; она уступала, она льстила добряку, чего бы, разумеется, не стала делать, будь его чеканные штанины женскими юбками, а шитый мундир – атласным женским лифом. И выходит, многое подтверждает тот взгляд, что не мы носим одежду, но она нас носит; мы можем ее выкроить по форме нашей груди и плеч, она же кроит наши сердца, наш мозг и наш язык по-своему. А потому, поносивши некоторое время юбки, Орландо заметно изменилась, и даже, между прочим, изменилось у нее лицо. Если мы сравним портрет Орландо-мужчины и портрет Орландо-женщины, мы убедимся, что, хотя это, без сомнения, один и тот же человек, кое-что в нем, конечно же, переменилось. У мужчины рука вольна вот-вот схватить кинжал; у женщины руки заняты – удерживают спадающие с плеч шелка. Мужчина открыто смотрит в лицо миру, будто созданному по его потребностям и вкусу. Женщина поглядывает на мир украдкой, искоса, чуть ли не с подозрением. Носи они одно и то же платье, кто знает, быть может, и взор был бы у них неразличим.
Так считают многие мыслители и мудрецы, но мы в общем склоняемся к другому мнению. Различие между полами, к счастью, куда существенней. Платье всего лишь символ того, что глубоко под ним упрятано. Нет, это перемена в самой Орландо толкнула ее выбрать женское платье, женский пол. И возможно, она лишь более открыто выразила (открытость вообще ведь суть ее натуры) нечто происходящее со многими людьми, только не выражаемое столь очевидно. И вот опять мы натолкнулись на дилемму. Как ни разнится один пол от другого – они пересекаются. В каждом человеке есть колебание от одного к другому полу, и часто одежда хранит мужское или женское обличье, тогда как внутри идет совсем другая жизнь. Какие неловкости и пертурбации это порой влечет, каждый по себе знает; довольно, впрочем, общих рассуждений, пора вернуться к особому случаю Орландо.
Смешение в ней мужского и женского начал, поочередно одерживавших верх, часто сообщало некоторую неожиданность ее повадкам. Любопытные дамы, например, удивлялись, как, будучи женщиной, Орландо никогда не тратит больше десяти минут на одевание? И выбирает она платья как-то наобум. И носит их как-то небрежно. Но с другой стороны, утверждали дамы, нет в ней и мужской страсти к распорядку и строю, мужской жажды власти. Она чувствительна на редкость. Не может видеть, как тонконогого ослика бьют кнутом, как топят котенка. И все же, замечали они, она терпеть не может домашнего хозяйства, встает на рассвете, и летом до восхода солнца уже она в лугах. Редкий крестьянин так разбирается в зерновых. Она не дура выпить, она обожает азартные игры. Орландо дивно держалась в седле, гоняла галопом шестерку лошадей по Лондонскому мосту. И все же, при всей своей мужской отваге, она, было замечено, совсем по-женски трепетала при виде чужой беды. Чуть что – ударялась в слезы. Понятия не имела о географии, математику находила несносной и разделяла кое-какие предрассудки, более распространенные среди женщин, – например, что ехать к югу, значит, спускаться с возвышенности вниз. Итак, чего в Орландо было больше – мужского или женского, – сказать очень затруднительно, да сейчас и не решить. Потому что карета ее уже грохотала по булыжникам. Орландо подъезжала к своему городскому дому. Были спущены ступеньки, отворены железные ворота. Она входила в отцовский дом в Блэкфрайерзе, который, хоть мода поспешно покидала этот край Лондона, остался благообразным и просторным домом, и шелестел вокруг милый орешник, и милый сад сбегал к реке.