Задом наперед, лицом к вогулам, отступал к стремнине реки поп Африкан и держал высоко над головой икону, в которой уже торчали две стрелы. Третья стрела пригвоздила бороду попа к груди, и он повалился набок, выронив доску. Матвей споткнулся о нее и схватил ее обеими руками, сломил стрелы, пластом кинулся в волну, подложив икону под себя, чтобы она приняла на себя тяжесть кольчуги, как святой принимает на себя тяжесть человеческого греха.
Но на левом берегу спасенья не было: там тоже стояли вогулы с луками и били стрелами в плывущих. Река несла эти стрелы мимо Матвея — они погрузили в воду железные клювы и выставили вверх оперенные хвосты. Матвей задирал голову, высматривая, и, отплевываясь, кашляя, захлебываясь, греб через широкую Колву к узкому клину плавней, куда половодье натащило всякий речной мусор. Ноги коснулись дна, и Матвей, сначала пригибаясь, потом опираясь о дно рукой — другой рукой он держал под мышкой икону, — потом на четвереньках добрался до зарослей, зарылся в них и притаился.
Он сидел в плавнях долго, очень долго. Он видел, как расстреливали плывущих, как добивали добравшихся до мелководья, как, наконец, река опустела, вогулы сели в длинные лодки и перебрались на покчинский берег. Но Матвей все равно не вылез из плавней. Крики и стоны утихли в остроге, и вскоре над крепостью, над домишками посада начала разматываться сперва редкая синяя кудель, а затем густая смоляная пряжа пожара. Вогулы подожгли убитую Покчу. Из плавней Матвей видел, как мостом, черной радугой выгнулась через весь небосвод страшная дымная полоса. Она была как дьявольское, угольное отражение Млечного Пути в светлом небе. Пермяки говорили, что Млечный Путь — это Путь Птиц, по которому на свое неведомое земле небо улетают птицы-души умерших. По этому же адову мосту, гневливо и беспокойно клубясь, уходили к русскому богу души зарубленных и сожженных в Покче. Матвей словно бы видел в дыму мелькающие бледные лица и темные глаза. И его душа, пока что сидящая, как зверь, в клетке из ребер, словно одежда — дождем, набухала пониманием: вот оно каково — видеть, как горит твой город. «Отец видел это дважды», — опять вспомнил отца Матвей. Но Матвей прогнал воспоминания об отце. Еще немного, и отец скажет ему: это ты виноват.
А ведь все было иначе совсем недавно, вот только-только… Матвей зажмуривал глаза, надеясь, что откроет их — и окажется в своей постели рядом с горячей Дашкой, а со двора будут вопить: «Вогулы ушли!» Но как бы ни был близок тот миг, все же он был уже под прозрачным льдом, на котором стоял княжич Матвей. И Матвей замерз бы, пока сидел в плавнях, если бы его не сжигало дикое пламя досады, ненависти к своему бессилью, к своему позору. «Я вам всем отплачу! И вогулам, и мертвецам, за то, что умерли, и… и тебе, отец!»
Когда стемнело, он сволок с плеч кольчугу, лег грудью на икону и бесшумно поплыл вниз по течению к Чердыни.
Две черные, зубчатые поверху громады — острожная гора и монастырская гора Чердыни — были окружены кольцом вогульских сторожевых костров. Но все ж таки близко к склонам гор вогулы не подходили, да и цепь огней была редкой. Матвей выполз в высокую прибрежную траву и, брюхом отыскивая на заливном лугу холодную струю Чердынки, полез вперед. Он легко выбрался в урему между двумя горами, куда вогулы, похоже, не решились сунуться, нашел погребок подземного хода и, лязгая зубами, ногтями стал колупать дверку. Дверка вдруг открылась. Видно, за ней кто-то сидел и ждал лазутчика, ушедшего к вогулам.
— Ты кто? — ошалело спросил стражник, цапая ножны на поясе.
— Матвей я… — просипел Матвей. — Княжич…
Стражник пропустил его, оглядывая изумленными глазами. Матвей, шатаясь и налетая плечами на стены, прополз по тайнику, вскарабкался по лестнице и вывалился из колодца Тайницкой башни прямо на руки Ваське Калине.
— Княжич? — воскликнул Калина. — Живой? Вот это да!..
— Дай пожрать, — ответил Матвей.
Ночью Матвея не пустили к князю Михаилу — берегли его покой. Княжича накормили, переодели в сухое, отвели в гридницу. Матвей заснул тотчас же, как свалился на лежак, — будто канул под лед.
Проснулся он чуть ли не в полдень. Сразу слез с нар и пошел к отцу. Он шагал улочками Чердыни, глазел по сторонам. Сначала ему показалось, что народу здесь куда меньше, чем было в Покче, но, приглядевшись, он понял, что скорее наоборот. Просто не было толчеи, суеты, гама, как на торжище. В Чердыни царил порядок. Ратники не торчали на валах, не толпились у бойниц башен, не сидели кучами где попало, зубоскаля на проходящих мимо девок. Бабы не вопили, не причитали, не ругались, а, собравшись кружками, латали одежонку, что-то плели, возились с детьми. Мужики что-то копали, пилили и кололи дрова, занимались какими-то необременительными и кропотливыми работами: сбивали бочки, резали доски на причелины и наличники, стругали ложки и кочедыки, правили косы, пилы и топоры. Где-то звенели молотки кузницы, у колодца зевал стражник. Не громоздились бесполезные возы, не мычали голодные коровы. Скотины вообще не было — только кони, а из живности — несколько псов и вездесущие кошки. Матвей презрительно щурился, но в душе закипала досада: трудно ль, мудрено ль и ему было наладить в Покче такой же быт? Он зло сплюнул под забор, где не росли лопухи с крапивой: а-а, теперь все равно.
В отцовском доме оказалась толпа народу — старичье, молодухи с младенцами, больные и раненые. Сам отец сидел в маленькой полутемной горенке. Он был в кольчуге на голое тело, в простых штанах, босой.
— Садись, — кивнул он Матвею на лавку.
Матвей уселся как-то боком, чтобы не глядеть отцу в глаза. Он уставился в проем двери в соседнюю клетушку, где молодуха кормила грудью сосунка. «Может, братец мой Ивашка? — подумал Матвей о младенце. Брата он еще ни разу не видел. — Не-е, мать бы его сама кормила, это не он… Тоже бог послал подарочек — братца… Да плевать. Князем-то по старшинству все равно мне быть. А этому… Может, завоюю ему какое княжество подальше — Пелымское, или Кодское, или Кондинское… А может, Ивашку бог приберет…» Матвею давно стала безразлична семья — отец, мать, сестренка, исчезнувшая в кудымкарской дали, брат новоявленный… Матвея занимала своя жизнь: яркая, страстная, полная жгучей надежды на власть и славу.
— Знаю я уже, как Юмшан хитростью Покчу сгубил, — перебил его мысли отец. — Можешь не рассказывать.
— Юмшан? — вскинулся Матвей. — Сын Асыки?
— Ну не царя ж Давида, — устало ответил отец. — И вот что я о тебе думаю… Не будем о том, почему так вышло. Поздно уже. Но после Покчи воеводой я тебя поставить не смогу. А простым ратником — княжья честь не позволяет. Болтаться же тебе без места — один позор нам обоим. И решил я, что гонцом тебя отправлю.
— Каким? — изумился, встопорщившись, Матвей. — Куда?
— Вогулы пришли только за победой, — не отвечая сразу, продолжил князь. — Только за ней. Они осаду хоть до ледостава держать будут. А нам столько не сдюжить. Месяц-полтора — и мы слабеть начнем. Я знаю. Они нас по волоску выщиплют. Нам помощь нужна.
— Откуда же ее взять? — хмыкнул Матвей. — В Москву мчаться?