Забыв обо всем, сжатый раскаленными кольчугами своих ратников, он вместе со всеми жал, жал плечом вперед, видя только багровые лица, вытаращенные глаза, вздутые вены вогулов. И на него ломили спереди, пытаясь сверху достать его мечом, а он, дергая локтем, еле отбивал такие же судорожные удары, и давили его сзади свои, через его голову лупили по вогулам чеканами, топорами, клевцами на длинных ратовищах, обдирая кожу на боках, просовывали между тел вперед копья, тыча вслепую. И в этой свалке, сминаясь, хрустели грудные клетки, кровь текла изо ртов, мертвецы, не падая, стояли среди живых.
Казалось, что сквозь башенный проезд, загроможденный врытыми кольями, заваленный обломками ворот и убитыми, не пролезет даже мышь, но вогулы, как змеи, все же пролезали, и их делалось все больше и больше, и уже одним своим объемом они оттесняли чердынцев, растягивали их цепь и ослабляли ее — а стоило цепи порваться, и разгром был неминуем. Но удержать напор вогулов, которые все лезли из ворот, было невозможно, пока ворота открыты, как невозможно намертво, навсегда перегородить реку плотиной без стока.
Только потом все дознались, кто же это сделал. А сделали это пермяки из Иртеговой дружины, братья Гачег и Лунег. Раненый ратник Петька Косой, умиравший на валу у Спасской башни, указал им на тайник. Подземным ходом Гачег и Лунег выбрались в Чердынку, а из нее проникли в ров напольной стороны. По рву, прячась, они проползли к вогульскому мосту. Они держали в руках багры. Никто на них не обратил внимания — много раненых стонало и копошилось на дне рва в грязи и ряске среди мертвецов. Гачег и Лунег впились в бревна мостка баграми и сдернули мосток на себя. Мосток упал. Гачег и Лунег прервали поток вогулов, вливающийся в крепость; заткнули собою дыру, через которую топило лодку Чердыни. Вогулы, лишившись моста, стали прыгать в ров и карабкаться к воротам на вал, но теперь их легко уже могли сбивать стрелами уцелевшие чердынские лучники на забрале.
А давка словно пережевывала тех врагов, кто налегал друг на друга щитами под Спасской башней, — давка словно втискивала, вминала в землю первые линии, сталкивая друг с другом следующие ряды на стерне из растоптанных мертвецов. И князя тоже смяло, покосило, потянуло вниз. Он пытался вырваться, словно вынырнуть из трясины, но сверху его плющила тяжесть живых. Его затаптывали, ступая на бока, на живот, на грудь, на плечи. Михаил яростно бился, переворачивался с бока на бок, но не мог подняться, будто на нем вырос лес. Ряды вогулов, не замечая, перешагнули его, как валежину, кто-то каблуком разломил меч, треснули ребра, как перетянутый лук, захрустела голень в голенище сапога. Локтем прикрывая лицо, Михаил, ничего не видя, тыкал вперед и вверх обломком меча, и чужая кровь текла по его волосам. И его бы раздавили насмерть, если бы вогулы не остановились, исчерпав силы. Сверху, с валов, в них били стрелами, а сзади уже не шло пополнение. Чердынцы нажали рывком и наконец начали теснить вогулов обратно к воротам. Михаил, хрипя, вцепился в чью-то ногу, крест-накрест обмотанную берестяными ремешками русского лаптя, и тотчас чьи-то руки ухватили его под мышки, поволокли наружу.
Но хоть вогулов и начали выдавливать из крепости, те, кто оставался за рвом перед острогом, и не думали отступать. Они спускались в ров, залезали на вал, вытаскивали из проезда башни доски, бревна, мертвецов и лезли на подмогу. Немногим чердынским стрелкам на стенах трудно было их остановить: закат уже закрыл ров глубокой тенью, а поющая и пернатая вогульская смерть заставляла прятаться за зубцы. И тогда на помощь острогу пришел монастырь. Открылись его ворота, и вогульской орде в незащищенный бок ударила новая рать. Вогулы увидели, как из монастыря бегут на них новые страшные люди — в длинных черных рясах, заткнутых за пояса, с длинными мечами в руках, с длинными развевающимися волосами и бородами. И души вогулов не выдержали натиска. Молча, без воплей, вогулы разворачивались и скрывались за домишками посада, уходя по направлению к городищу.
Сумерки уже легли на Чердынь, когда дорубили последних врагов. Кое-как завалив проезд под башней чем попало, ратники чуть не замертво падали на землю от усталости. Тихо появились женщины и пошли вдоль куч мертвецов, отыскивая живых, отыскивая своих.
Рядом с князем, которого положили на вытоптанную траву под стеной амбара, опустилась на колени какая-то баба, стала вытирать ему лицо, сплевывая на угол платка.
— Родненький, что ж они с тобой сотворили, окаянные, — плача, все повторяла она, не узнавая князя.
Михаил дышал с подвыванием: простреливало бок, где треснули ребра, невыносимо болела раздробленная голень. Михаил увидел, что над ним остановился Калина. Остановился, узнал и не сел, а рухнул на траву, словно сломался сразу в нескольких местах. Волосы его были растрепаны, красная рожа непривычно побледнела, рубаха висела клочьями. Крупно и часто, в такт сердцу, тряслись руки.
— Отбились? — тихо спросил Михаил.
— Отбились. Ты-то как? Выживешь?
Михаил закрыл и открыл глаза.
— Наших навалили страх сколько, — сказал Калина. — Иртега того…
Михаил молчал.
— Аниска, слышь, — обратился к бабе Калина. — Принеси-ка лучше нам водички… Душа горит.
В светлой ночи неприступно чернели над Колвой две крепости в кольце огней вогульской осады — острог и монастырь. Словно два ощерившихся пса в кольце волчьей стаи.
Измятому, раздавленному телу князя нужен был покой, но сон в ту ночь так и не пришел. Князь лежал на топчане в полузабытьи, в голове был звон — то ли эхо мечей, то ли мирные комары; а перед глазами все еще стояло: чердынская рать столкнулась с вогульской ратью под кряжистой громадой Спасской башни.
Наутро пришел Калина и сразу понял, что князю худо. Он засуетился, заругался, и вскоре Михаила уже отпаивали горькими настоями и горячими отварами, намазали бок пахучими притирками, стянули ногу лубком. В тот день явились угрюмые вогульские послы, договорились о перемирии. Им выдали их мертвецов, забрали своих из рва. Всего в бою погибло четыре десятка чердынцев — очень много для маленького чердынского ополчения. Вогулов положили почти вдвое больше. Вечером батюшка Никодим отпел акафисты по христолюбивым воинам, многие из которых были язычники, и крещеных схоронили в скудельне у алтаря Воскресенской церкви, а нехристей сожгли в колодах на пустыре у Глухой башни. За стенами острога, за оврагом Прямицей, над частоколами городища тоже висели хвосты дыма от погребальных костров вогулов. Души-птицы отважных манси и стойких коми вдоль заката вместе улетали на свое соколиное небо.
Третьим днем с утра князь вновь поехал на осмотр острога — уверенный в себе и спокойный, с рындами и десятниками, в самой богатой одежде, будто не сидела ножом меж ребер острая боль, будто без лубка не пухла голень в тугом сапоге. С Михаилом ехали Калина, Волег, Леваш, отважно дравшийся под Спасской башней, даже дьяк Хлебов. Народ глядел недоверчиво, но, видя в небе хоругвь с серебряным медведем, крестился и кланялся с обновленной верой в глазах.
И с первого взгляда Михаил понял, как жестоко поразил чердынцев вогульский приступ, пусть и отбитый. Пусть не в обиду пермскому медведю будет сказано, вогульский приступ был как страшное, заплесневелое рыло медведя-людоеда, которое вдруг выбило окошки запертой избы. Словно сердце схватили клещами. Словно бросили в ледяную иордань — долго не побарахтаешься. Но что делать? Если вогулы разорят и сожгут Чердынь — второй раз после Пестрого — Чердыни уже не подняться. Никто не пойдет жить на землю, которую слой за слоем складывает горький, бесславный пепел пожарищ. Чтобы Чердынь осталась во времени живой, как лодка на плаву, сейчас ей надо стоять и выстоять во что бы то ни стало: стерпев лишения, примирившись с потерями, не дрогнув духом. Может, никто из чердынцев того не понимал, но все смотрели на князя, а князь понимал, и потому ехал по городку надменный и властный, как победитель.