Сердце Пармы, или Чердынь - княгиня гор | Страница: 29

  • Georgia
  • Verdana
  • Tahoma
  • Symbol
  • Arial
16
px

— Что ж мешает тебе? — жестко спросил Калина. — Богатство есть, плати и женись.

— Совесть меня мучит, Васька. Люблю я ее. Не хочу ей зла. И отдал бы я ее Ветлану, — черт с сокровищами, черт с Бабой Золотой, была бы она счастлива… Да поздно.

— Отчего ж?

— Оттого, что не вынес я любви своей, рухнул под ее тяжестью… Тайком от всех взял я Бисерку в жены как отступник, от дружины своей тайком, от обряда святого… Нарушил я Бисерку, понимаешь? А она мне отдалась, хоть и не любила. Не хотела отцу перечить… И вот куда мне теперь? Ветлан — гордый, он Бисерку не меньше моего любит. Он ее, нарушенную, не возьмет. С собой что-нибудь сделает. Его не станет — и она уйдет. А я вслед за ней пойду.

— Вот и беда разрешится, — хмыкнул Калина.

— Дурак ты, — с тоской сказал Полюд. — Я ведь здесь поставлен не пельмени жрать, не девок портить, не на нож кидаться… Я должен Чердынь беречь, людей. А я любовь свою сберечь не могу. И жить нельзя, и умереть нельзя… Что делать мне, Калина? Скоро вернется Ветлан, и кончится мое счастье. А ведь за Ветланом беда придет. Золотая Баба не прощает. За Вагирйомой в Усть-Вым она вогулов послала, Асыку беспощадного. Что ж за тамгой на Чердынь обрушится? Я огонь раздул, мне и гасить. Вогулы уже по Вишере бродят… Что же мне делать, друг? Совесть, любовь, долг меня мучат… Помоги…

— На три сажени… — тихо ответил Калина.

Лицо Полюда дернулось. Он положил ладонь Калине на плечо и поднялся.

— Горько мне это слышать… но спасибо, — честно сказал он. — Ты меня помни. А князь вместо меня пусть Обормотку поставит. Я его всему научил. И… прощай.


Дни шли после этого разговора, а ничего не менялось. Полюд по-прежнему разводил караулы, пил квас у князя, ходил купаться на Колву. Храм на холме медленно отстраивался ввысь, врезаясь в светлое северное небо и прорастая в нем разлетом кровель, коньков, закомар. Калина с волнением и тревогой наблюдал, как облекается плотью невидимый никому образ, что явился ему в горячечном бреду, в полутьме душной и низкой избы, придавленной сугробами.

Храм представлял собою массивный и высокий столп-восьмерик, шатрово переходящий в другой восьмерик, поменьше. С четырех сторон к столпу примыкали срубы-приделы, увенчанные бочками с большими главами на барабанах. Малый восьмерик, пронзенный узкими прозорами, гранено взлетал ввысь шатром, на котором расцвела самая большая глава. От прируба, противоположного алтарю, выдвигался корабль трапезной с висячим гульбищем. Трапезная упиралась в мощный четверик колокольни, расширяющийся повалом, над которым на резных столбах вонзались в небо четыре четырехскатных шатра. Эти шатры обозначали Каменные горы, а пятиглавие храма — просторное и раздвинутое, не сжатое в редисочный пучок, — обозначало княжью дружину с князем. Калина, раздумывая, отходил вдоль Колвы по Покчинскому тракту подальше и смотрел оттуда на собор. В бледном свечении облаков храм — измельчавший, утончившийся, словно съеденный светом, — казался Калине гроздью колокольчиков над травяным колком.

За неделю до Ильина дня сломали леса, и храм предстал в том виде, в каком ему и суждено стоять над Колвой весь свой век. На осмотр прибыл Иона, обошел вокруг, заглянул внутрь, где еще тюкали топоры, и, умильно сложив губы, позволил Калине поцеловать крест. Дионисий, хмуро шагавший вслед за Ионой, отвернулся, плюнул и надвинул клобук на кустистые брови. За два дня до Ильина епископ освятил собор, нарекши Иоанно-Богословским, и провел первый молебен. В тот день и пропал Полюд.

Никто не заметил его исчезновения, потому что канун праздника был жутким, как пророчество. Давно уже не падали дожди, и земля высохла, клубилась горячей пылью. Небо затянула мгла, медленно разгоревшаяся угольно-багряным туманом. Тонкая, сияющая линия очертила потемневшие волны парм на востоке и косую скалу у горизонта. Казалось, что по Колве и меж холмов, на которых стояли городище, острог и монастырь, стелется синий дым, ползущий с бескрайнего и далекого болота вдоль Камы. Там, на болоте, который век не гас подземный пожар. По рассказам пермяков, забредавших в те гибельные места, где стояли только убогие деревни людоедов, там в пылающих трясинах жил огненный ящер Гондыр. Но ветер с восхода бил Чердыни прямо в лицо, а болота Гондыра лежали за спиной.

Наконец темно-сизая туча змеями поползла из-за Каменного Пояса и, раздуваясь, зависла вдали над Вишерой, дыбила космы, лучилась, ворочалась. Ветер ударил, как конь в намет, словно хотел вверх брюхом выворотить из земли горы. Колва вспенилась и волнами понеслась на чердынский берег. Из заречных кустов покатились, полетели берестяные пыжи ушедших охотников. Они падали в воду, крутились, переворачивались, а некоторые, точно разумные, стремительно помчались через реку, будто невидимые духи-охранители бросили своих хозяев-охотников и в одиночку бежали домой. Завыли зубцы острожного тына, заскрипели башни, забренчали непрочно пригнанные тесины на кровлях, а одна, оторвавшись, закувыркалась по улочкам. Парма гудела. Валились бочки под потоками, обреченно ложились наземь плетни и городьба. Ворота, закрытые от греха перепуганными ратниками, загрохотали о засовы, словно в них ломился кто-то из лесу. С Вишеры шла буря.

И тут и острог, и монастырь, и городище увидали, как в сизой туче медленно раскрылось сияющее окно, словно кто-то посмотрел на землю слепящим глазом. А потом окно сомкнулось, и на его месте вылепилось чудовищное рыло, из которого вниз потянулся тонкий язык. Изгибаясь, как девушка, смерч танцевал где-то на берегу Вишеры, а затем, облизав, чего хотел, втянулся обратно в пасть. В вихре загудел и сам собою забил набат единственный колокол собора Иоанна Богослова.

«Беда!» — молнией запрыгало по острогу. С вогульских тумпов и нёроек ползло на Чердынь что-то страшное, нечеловеческое, древнее. И тогда Калина понял, что это Ветлан несет в Чердынь тамгу Сорни-Най, а все демоны Каменных гор идут вслед за ним.

Но ничего не менялось до темноты. Туча висела над Вишерой, и только ураган рвал в клочья воздух. В одичавшем небе носились сбитые листья. Выли псы. По вспененной Колве плыли выдранные, переломанные деревья. И на закате, когда уже резало слезившиеся глаза, что глядели на восток сквозь все окна, бойницы, прозоры, щели меж кольев тына, новое известие облетело ощетинившийся, оскалившийся острог: в своей горнице упала и забилась в падучей молодая княгиня, только что оправившаяся от горячки. Расшвыривая столы и лавки, она каталась по полу, срывая одежду, визжа, воя, хрипя, выкрикивая непонятные заклятья, а князь и Бурмот держали ее, зажимая рот, чтобы никто не вспомнил, что она — ламия, а не человек.

Ветер не стихал всю ночь. В соборе Иоанна Богослова епископ Иона служил всенощную. Люди били поклоны и жгли лампады. Ратники стояли по вежам и на забралах, словно к острогу приближался враг. В кромешной тьме над почерневшим городищем поднялись два огромных красных деревянных лица — это пермяки выволокли из тайных ям самых надежных идолов и молились, паля у их ног костры.

Рассвет все не приходил, будто Омоль вновь украл солнце. И вдруг солнце зажглось прямо посреди неба — не на краю земли, а на гребне тучи. И туча, как вогульская орда, двинулась вперед, на Чердынь. Полоса дня два-три часа сияла над сжавшимся городом, но туча пересекла Колву и неподъемной крышей надвинулась на правый берег. Туча ползла и ползла вслед за солнцем, съедая остатки света на закате, и все не кончалась. Ветер бесом вертелся над пармой и рекой. Дождя не упало ни капли. Огненная полоса дня вспыхнула последний раз и пропала. Вся Пермь Великая лежала в брюхе у тьмы.