То ли дело у нас дома, в Москве. Чихать хотели на всю эту прагматичность. — Андрей вспомнил недавний традиционный факультетский сбор. Эмгэушную столовку, где они отмечали это событие, неубранные столы, пожилых официанток в грязных передниках, столовые приборы из алюминия, плохо вымытые тарелки с голубыми цветочками. — Такое здесь, конечно, и представить нельзя даже в богом забытой деревенской забегаловке. А с другой стороны, как же весело и хорошо мы провели тогда время! Плевать на все эти тарелки и ложки. Не в них счастье, а в нормальном человеческом общении. В том, когда тебя по-настоящему понимают окружающие и ценят в тебе ум, доброту, юмор, интеллигентность, да и многое другое, недостаток чего как раз и испытывают соотечественники, перебравшиеся в Европу. А более всего, конечно, отсутствие такого общения, к которому с детства привыкли дома.
Да, — продолжал размышлять он, — когда наши люди говорят: „выпить не с кем“ — это не пустая, а скорей даже выстраданная земляками на чужбине фраза, которой, по сути, все сказано. Даже добавить нечего. А может, плохо вымытая тарелка с васильками и есть то самое блюдечко с голубой каемочкой, о котором так мечтал Остап Ибрагимович Бендер? Не исключено. Во всяком случае, наша встреча истфаковцев тому была явным подтверждением», — сам, отвечая на свой же вопрос, сделал вывод Андрей.
Он вспоминал шумное, веселое застолье в «стекляшке», бесконечные шутки и анекдоты бывших сокурсников, ни на йоту не утративших с годами оптимизма и жизнерадостности. Память произвольно воскресила даже некоторые из них, особо запомнившиеся. Конечно, импровизированный тост весельчака Малышкина, заставивший забыть о продуваемой сквозняками «стекляшке» и перейти от разговоров к делу. «Мороз без водки, — сказал он, встав из-за своего раскачивающегося из стороны в сторону пластмассового стола с высоко поднятым граненым стаканом в руке, — день насмарку. Так поспешите выпить чарку!» И выпил — полную до краев водяры, вызвав этим всеобщий восторг товарищей. Ответом ему был громкий выкрик с места Сашки Суслика, которого все звали почему-то «Санчо — батоне-старший». Также высоко подняв над головой свой стакан, он проорал на весь зал свою явно домашнюю заготовку: «Вы че, не пьете, совсем не че? Это вам говорит Санчо». И тоже вызвал своей репликой бурную реакцию и даже редкие аплодисменты женщин, включая Ольгину подругу Ленку. Вот этого-то здесь увидеть не дано. А жаль.
Аккуратная, в наглаженном национальном баварском костюме, с красным чепчиком официантка на время развеяла его мысли. Она поставила перед Андреем заказ: айсбайн с кислой капустой, специально приготовленные один к одному шарики вареной моркови, горошек и крошечные огурчики, ровненько выложенные на разделенной на три равные части большой розовой тарелочке, жареные королевские креветки под сладким китайским соусом в напоминающей лодку глиняной посудине и двести граммов «Золотого корна» в голубом графинчике. И — бесшумно удалилась. Андрей же, выпив для начала рюмку корна, по запаху напоминающего самогон, и проглотив пару шариков моркови, вновь ударился от скуки в воспоминания и размышления, ушел, можно сказать, в себя.
«Каждый выбирает себе женщину, религию, дорогу», — воспроизвел он не совсем точно запомнившиеся когда-то строки стихотворения. Кто автор, он тоже не помнил. Но подумал, что это как раз про него.
«Да, как раз про меня и есть. Лучше не скажешь, — решил он, вновь задумавшись о себе и Ольге. — Про меня, про меня, что уж тут. Выбрал себе когда-то женщину — и… на всю оставшуюся жизнь. Теперь — это скорей всего мой крест».
Чем притягивала к себе Ольга, Андрей понял еще в первые студенческие годы. Это было сочетание породы, особого шика, обманчивой на первый взгляд покорности, внутренней, почти мужской силы, жуткого упрямства в определенных ситуациях и какого-то дикого, животного даже, магнетизма.
«Самым умным в моей ситуации, — подумал Андрей, доедая остывшие уже креветки и допив графинчик корна, — было бы, наверное, выбросить все из головы и прямиком полететь из Вашингтона домой, в Кельн. Неглупым, видимо, было бы и решение уехать к себе домой завтра утром, так и не повидав Ольгу».
«Я — старый садомазохист, — решил он окончательно, заказав при этом еще графинчик пшеничного корна, — выберу, конечно, как всегда, самое глупое из всего, что только возможно. Никуда я не уеду, а буду торчать в этом Гармише до того времени, пока и она здесь будет. Потом через пару недель провожу ее домой, отправлю со всеми почестями к любимому мужу в постельку… И гуд бай! До новых встреч в эфире! А что потом? Суп с котом! Пустота…
„Никто не ждет меня, не курит у огня, не смотрит на окно, не бережет вино“. Прав был товарищ Галич. Эх, как прав! Торопиться мне некуда. Остается только грустить, вспоминать да мучаться. Хотя кто его знает, может быть, разочаруюсь и забуду ее уже навсегда? Всякое бывает. Только почему-то не со мной».
Андрей Курлик рос в типичной интеллигентной московской семье. Мать его, Маргарита Павловна, в девичестве Рябушинская, всю жизнь работала рядовым педиатром в районной поликлинике. Бабушка, Алевтина Власовна, преподавала рисование в обычной средней школе Гагаринского района Москвы недалеко от дома. Отца своего Андрей помнил смутно. Он умер довольно рано. Как говорила ему мать, Бориса Курлика — красавца художника — погубили неумеренное питье и безудержная любовь к пышнотелым грудастым натурщицам-блондинкам.
Отец был художником незаурядным, разноплановым и обожал настоящую жизнь во всех ее проявлениях. После себя он оставил десяток полотен с обнаженными рубенсовско-кустодиевскими красотками, изображенными в самых пикантных позах. Но были у него и совсем другие картины: «Февральская стужа», «Солнышко пригрело», «Призрак отца», в которых Курлик-старший показал себя как дерзкий экспериментатор, тонко играющий с формой и цветом… В своих полотнах он создал прекрасный, неповторимый мир, осязаемый, но абсолютно непохожий на мир окружающий. А использовал для этого художественные приемы и русского лубка, и народной игрушки… В свою очередь, все эти находки и приемы, несмотря на их народный примитивизм, совершенно не вязались ни со строем, в котором он жил, ни с представлениями власть имущих о художественном творчестве, а уж с исповедовавшимся тогда повсеместно соцреализмом — и подавно. Почему и преследовались со страшной силой, и средств к существованию не давали никаких. В такой ситуации единственной отдушиной оставались для него те самые натурщицы, с которыми он проводил большую часть времени в своей мастерской. А идти преподавателем рисования в школу, как предлагала ему жена, он не хотел да и не пошел бы на такой шаг никогда.
И вдруг сенсация! Героико-патриотический, щемяще-пронзительный цикл — «Сожженная деревня», «Старики», «Партизанская мадонна», «Операция», «Черная грязь», «Последний таран „Кукурузника“», «Ненависть, спрессованная в тол», «Командос». Это было последнее, что он сделал в своей жизни. По сути — воспоминания о боевой молодости, о том времени, когда Борис Курлик, студент второго курса Суриковского института, пошел в первые дни войны добровольцем на фронт и вместе со студентами из ИФЛИ и Института им. Лесгафта воевал в знаменитом партизанском отряде «Быстрый» в белорусских лесах, где навсегда остались лежать в болотах его товарищи.