Опять посадили Махно в Лефортово, прямо в камеру к директору рынка Алексею Червякову и бизнесмену интимщику Альберту Зигмайтулину.
— Зачем ты нас кладанул? — чуть заикаясь от гнева, спросил Митрофана Червяков.
— Дай-ка я его пришью! — предложил Зигмайтулин.
— А вы сами хороши, — обиделся Махно. — Зачем мне было фуфел толкать?
Все задумались.
Вдруг, гремят ржавые запоры, а на пороге камеры вырастает бравая фигура полковника Звягинцева.
Все, братья-кролики, — говорит. — Айдайте на свободу!
— В расход пустите, что ли? — чуть заикаясь, спросил Алексей Червяков.
— Я же сказал — на свободу! — во весь рот улыбнулся Анатолий Звягинцев. — В честь инаугурации очередного Президента РФ! Не рисуйте только, пожалуйста, фуфелы. Время теперя строгое! Не до шуток-с!
6.
И время, действительно, наступило, хотя и строгое, но замечательное.
Очень быстро Алексей Червяков, победив азербайджанскую мафию, прибрал к своим рукам все подмосковные рынки, фантастически снизив цены на инжир и свёклу.
Альберт Зигмайтулин, этот парнишка, быстро разнюхал что чего, закрыл сеть интимных магазинов, и перекупил у армянской диаспоры московский Центр просветления Хабборда, с многомиллионным оборотом и филиалами в каждой деревне.
Митрофан же Махно опять художником реалистом стал, правда, с небольшим модернистским оттенком.
Даже фамилию сменил.
Теперь он не Махно, а Шишкин.
Митрофан Шишкин.
Картину новую навоял.
“Гибель олигархов” называется.
На госпремию мужик лыжи навострил.
И, скорее всего, премию получит.
По слухам, из источников приближенным к Кремлю, Президенту картина понравилась.
Он лишь слегка на модернизм попенял.
Лиц олигархов не разобрать.
Начисто!
Все изображены с кубистским уклоном.
Но это ничего.
Митрофан исправится.
Свою же госпремию Махно обещал через газету “Коммерсант-Дейли” на реставрацию Музея милиции перевести.
Там теперь его фуфел в 1.000.000 $ хранится за пуленепробиваемым стеклом, да двумя головоломами в масках по бокам.
И эти меры предосторожности можно понять.
Фуфел-то вона какой!
Суммища!
Мало ли чего может случиться.
Он сидел у окна плацкартного вагона и тихо, но отчетливо шептал:
“Уж небо осенью дышало,
Уж реже солнышко…”
Тут он запнулся, мучительно нахмурив лоб.
— Как там дальше? — посмотрел он на меня.
Я легко подсказал любимые мной с детства стихи:
“Уж реже солнышко блистало,
Короче становился день”.
Продекламировав, я пристально вгляделся в своего соседа.
Бакенбарды его слегка поистрепались, знаменитая кучерявая шевелюра слегка поседела. Но — глаза! Гениальные, пронзительные глаза.
Не было никакого сомнения, предо мной сидел Александр Сергеевич Пушкин. И это в двадцать первом веке!..
И словно подтверждая мои размышления, Пушкин сказал:
— Что ж… Неплохо я писал… Неплохо…
— Александр Сергеевич, это вы? — взволнованно спросил я.
Поезд дернулся. Мимо нас поплыл полустанок с голыми березками, дворняжками, карликовыми милиционерами с большими резиновыми дубинками.
— Я, — грустно сказал Пушкин.
— Но ведь прошло столько лет?!
— Я и сам удивляюсь… Время не властно надо мной.
— Но как же Дантес? Кровь на снегу? Секунданты?
— Так его звали Дантес? — спросил Пушкин.
— Конечно! Неужели вы не помните?
— Дантес, Данзас… В моей голове все перемешалось, — печально улыбнулся Пушкин. — Кстати, после той дуэли я выжил… Только мне пришлось скрыться.
— Но Натали? Неужели вы забыли и Натали?
— Она, кажется, слегка косила? — внимательно посмотрел на меня Пушкин.
— Вы у меня спрашиваете? — удивился я.
— К сожалению, теперь даже само имя — Натали, кажется мне вычурным. Теперь я работаю больше среди Танюх, Катек, Варюх…
К нам подошел проводник, здоровый мужик, с завязанной косичкой на затылке. Из кармана куртки проводника торчало горлышко водочной бутылки.
— Ваши билетики, — мрачно произнес он, но увидев Пушкина, широко улыбнулся. — Привет, Сашок! Опять кофточки везешь?
— Везу, Иваныч, — подтвердил Пушкин, и пнул ногой, стоящую в проходе, огромную полосатую сумку.
— И что берут в родном Пскове? — лукаво прищурился Иваныч.
— Берут, — холодно ответил Пушкин.
— Ну, так и грустить не надо, раз берут, — подбодрил Пушкина Иваныч и щелкнул пальцем по горлышку водочной бутылки. — Может водочки выпьешь?
— Ты же знаешь, Иваныч, я пью только шампанское мадам Клико.
— С причудой ты, Сашок! — уважительно сказал Иваныч. — Ладно, пойду дальше проверять билеты.
Когда широкая спина не совсем трезвого проводника исчезла в проходе, я спросил у Пушкина:
— Так, значит, вы — “челнок”?
- “Челнок”, - сухо ответил Пушкин.
— И продаете кофточки? — продолжал спрашивать я.
Видимо, чтобы отвязаться от меня, Пушкин ответил подробно:
— Покупаю на мелкооптовом рынке “Динамо” в Москве и вожу во Псков, — и добавил, — лучше всего идут женские мохеровые кофточки.
— Вы и кофточки! Две вещи не совместные! — не мог не воскликнуть я.
— Надо же что-то есть, — устало ответил Пушкин.
— Так вы бы взяли, да написали бы что-то вроде “Онегина”! Вот и хлеб!
— Жалкий хлеб, — усмехнулся Пушкин. — И без масла. А мохеровые кофточку дают хлеб с маслом…
Мы легли спать, но я долго не мог заснуть, размышляя над горестной и, в чем-то, поучительной жизнью Пушкина.
Когда я проснулся во Пскове, моего гениального соседа, ни его гигантской полосатой сумки с мохеровыми кофточками уже не было.
Я прильнул к окну и увидел его, маленького, согнувшегося в три погибели под своей ношей.
Поезд тронулся.
Мелькнул и исчез в толпе гениальный человек с бакенбардами. А потом в окне поплыло все, как обычно, нагие березки, стайка бездомных собак, крохотный милиционер с резиновой дубинкой. И я невольно зашептал: