Лето 1812 года было хорошим временем для воронов. Крупные черные птицы в то жаркое страшное лето позабыли, что такое голод: вдоль дорог, в вытоптанных полях и на улицах сгоревших, разоренных деревень для них было вдоволь пропитания. Клювастые падальщики собирались на страшный пир огромными стаями и почти никогда не ссорились из-за добычи, потому что ее хватало на всех.
В лесах плодились и жирели волки; одичавшие бесхозные псы сбивались в стаи и на воле нагуливали жир, пожирая трупы людей и лошадей, которыми было усеяно огромное пространство от Немана до Москвы-реки. Да что там псы! Многие люди в то страшное лето ушли в леса и жили там привольно и дико рядом с волками, среди волков и совершенно по-волчьи. Разница заключалась лишь в том, что ходили они на двух ногах и были много страшнее и опаснее волков, потому что не боялись ни огня, ни железа, ни бога, ни черта, и не имели ничего, о чем могли бы пожалеть в свой смертный час.
Природа между тем жила своим порядком, не обращая внимания на затеянное людьми чудовищное и непристойное действо. Лето уже начало понемногу, с каждым днем все заметнее, перетекать в осень; в кронах деревьев, как ранняя седина в кудрявых волосах лихого рубаки, замелькали желтые и красные пятна, в садах под тяжестью забытых плодов гнулись до самой земли ветки, а под утро, когда поднятая марширующими войсками пыль окончательно оседала, воздух был по-осеннему прозрачен, свеж и пах близкими уже заморозками - разумеется, лишь там, где не было множества брошенных под открытым небом мертвых тел. В таких местах смрад разложения напрочь забивал все остальные запахи: это был единственный способ, при помощи которого мертвые могли напомнить живым о себе и о той участи, которая поджидала их впереди, перед тем как окончательно слиться с землей.
Солнце уже начало заметно склоняться к западу, и его косые лучи окрасили все вокруг в благородные красноватые тона. Золотая предвечерняя дымка висела над разбитой копытами множества лошадей и окованными железом колесами тысяч тяжелых повозок, истолченной в мельчайшую пыль проселочной дорогой. По обочинам этой дороги, среди вытоптанных, потравленных кавалерийскими лошадьми хлебов виднелись оставленные проходившей здесь армией нелепые и безобразные монументы: перевернутые кверху колесами фуры, разбитые орудийные лафеты, разнесенные в щепы зеленые зарядные ящики и окоченевшие лошадиные трупы, на которых лениво копошилось сытое воронье. Большая старая птица, чей длинный острый клюв отливал вороненой сталью, насытившись, тяжело взлетела и уселась на обод косо торчавшего кверху колеса перевернутой пустой фуры. Ворон немного повозился, устраиваясь на этом насесте, и застыл в неподвижности, напоминая уродливое и зловещее изваяние наподобие каменных химер, что украшают собой собор Парижской Богоматери. Испачканный темной кровью стальной клюв был повернут в сторону дороги, немигающие черные бусины глаз смотрели прямо перед собой с равнодушием высшего существа, из века в век наблюдающего за бессмысленным кипением людских страстей. Когда вдалеке послышался тяжелый топот копыт, ворон даже не повернул головы.
Вскоре из-за поворота дороги показалась группа запыленных всадников в синих мундирах с красными отворотами, на высоких вороных лошадях. И кони, и всадники выглядели одинаково отощавшими и измотанными. На осунувшихся усатых лицах кавалеристов застыло выражение суровой сосредоточенности, глаза смотрели из-под надвинутых киверов сердито и настороженно. Всадников было чуть более десятка, а вернее, ровным счетом одиннадцать. Десяток изукрашенных витыми шнурами гусар, выстроившись в колонну по два, конвоировал одиннадцатого всадника, скакавшего в середине строя. Это был высокий широкоплечий брюнет с пышными усами, не лишенный той хищной, истинно мужской красоты, которая кажется столь привлекательной для женщин определенного сорта. Впрочем, сейчас его красота, была почти незаметна из-за пота, пыли и крови, которые, смешавшись, причудливыми разводами покрывали все его лицо от высокого лба до твердого, отчаянно нуждавшегося в бритье подбородка. Красивые серые глаза, погубившие множество женщин, смотрели сквозь прорези этой запекшейся маски с усталым равнодушием полной обреченности. Черноусый красавец не был отчаянным храбрецом, но даже в жизни самого последнего труса порой наступает момент, когда он чувствует, что устал бояться. Теперь этот момент настал для пана Кшиштофа Огинского последнего отпрыска захиревшей боковой ветви славного и сказочно богатого шляхетского рода, карточного шулера, авантюриста и личного порученца маршала Мюрата.
Пан Кшиштоф, сгорбившись, безвольно трясся в жестком кавалерийском седле, вцепившись в луку связанными руками. Его синий драгунский мундир был грязен и изодран в клочья, один эполет оторвался и косо свисал с плеча, хлопая пана Кшиштофа по пыльному рукаву в такт скачкам лошади. Голова пленника была непокрыта, и встречный ветер лениво играл его грязными спутанными волосами. Пан Кшиштоф бездумно смотрел прямо перед собой пустым остановившимся взглядом. Мысли его были беспорядочными, отрывистыми и не вызывали у него никаких эмоций. Огинский смертельно устал - устал настолько, что даже перестал интересоваться собственной судьбой. Впрочем, к чему интересоваться тем, что уже предрешено и более от тебя не зависит? Там, куда гусары двенадцатого императорского полка везли пана Кшиштофа, его не ожидало ничего хорошего, и он уже успел свыкнуться с этой мыслью настолько, что перестал считать себя живым. Он все еще мог двигаться, говорить, видеть и чувствовать усталость, но все это происходило просто по инерции. Камень, который катится с горы, тоже может показаться живым и наделенным собственной волей, тогда как на самом деле он является неодушевленным предметом. Кшиштоф Огинский казался самому себе точно таким же камнем, однажды сброшенным с вершины крутого холма и готовым вот-вот навеки замереть у подножья. Он был так же неспособен по собственной воле свернуть в сторону, вернуться на вершину или продолжать катиться дальше, как и этот камень. Вершина горы осталась далеко позади; все, что подлежало разрушению на пути катящегося камня, было разрушено, все, что должно было уцелеть, уцелело, и теперь холодный валун его судьбы делал последние обороты перед тем как окончательно остановиться.
Пану Кшиштофу действительно не было страшно: он уже свое отбоялся. Огинский чувствовал себя опустошенным, отупевшим - одним словом, наполовину мертвым. Последнее поручение Мюрата, за которое тот обещал по-королевски наградить пана Кшиштофа, было провалено с треском в тот самый миг, когда Огинский уже торжествовал победу. Он невольно вспомнил, как все это было, и его губы искривила горькая усмешка: да, славное было дельце! Увести из-под носа у целого народа одну из его наиболее почитаемых и охраняемых пуще глаза святынь - на это не каждый способен! Пан Кшиштоф по праву считал похищение хранившейся в Георгиевском зале Московского Кремля чудотворной иконы, святого Георгия Победоносца венцом своей карьеры. Это был высочайший из его взлетов, за которым, увы, последовало головокружительное падение на самое дно глубочайшей из всех существующих пропастей. Огинский был настолько разбит и подавлен, что даже перестал испытывать злобу по отношению к тем, кто столкнул его на дно этой зловонной пропасти, уведя у него из-под носа законную добычу. Теперь, когда эмоции почти умерли, затянутые пеплом усталости и равнодушия, пан Кшиштоф понимал, что в своем поражении повинен только он сам. Не стоило, ах, не стоило гоняться за двумя зайцами! Если бы ему не вздумалось лишний раз погреть руки, убрав кузена Вацлава и завладев его наследством, поручение Мюрата было бы выполнено наилучшим образом. Ведь всего-то и оставалось, что передать икону маршалу! А он, вместо того чтобы без остановки гнать в лагерь Мюрата, впутался в дурацкую историю с подкупом наемного бретера и в результате застрял в имении этих проклятых князей Вязмитиновых, потерял икону и дал шестнадцатилетней изнеженной барышне обвести себя вокруг пальца. Что ж, значит, переменчивая Фортуна и на сей раз, как всегда, даже и не думала поворачиваться к пану Кшиштофу Огинскому лицом, а то, что он принял за ее улыбку, было просто очередной лживой гримасой, призванной заманить его в смертельную западню.