Паук запел. Это была «Under the Boardwalk».
Ничего бы не случилось, не люби Толстяк Чарли так сильно эту песню. Когда ему было тринадцать, он считал «Under the Boardwalk» лучшей в мире песней. К тому времени, когда он превратился в уставшего от жизни пресыщенного четырнадцатилетнего подростка, этот титул перешел к «No Woman, No Cry» Боба Марли. А теперь Паук пел его песню, и пел хорошо. Он попадал в ноты, пел с чувством. Публика перестала выпивать и говорить, все смотрели на него и слушали.
Паук умолк, и все одобрительно зашумели. Будь у них шляпы, они бы наверняка подбрасывали их в воздух.
– Теперь понятно, почему ты выходить не хочешь, – сказала «водка с соком». – В смысле, куда тебе, теперь-то.
– Ну… – сказал Толстяк Чарли.
– В смысле, – добавила она с ухмылкой, – понятно, на ком из вас природа отдохнула.
Сказав это, она коснулась рукой виска и наклонила голову. Вот этот наклон головы все и решил.
Толстяк Чарли направился к сцене, выбрасывая одну ногу перед другой и демонстрируя при этом впечатляющую физическую сноровку. Пот катился с него градом.
Следующие несколько минут прошли как во сне. Он поговорил с диджеем, выбрал из списка песню – «Unforgettable» – и подождал маленькую вечность, пока ему дадут микрофон.
Во рту пересохло. Сердце ухало в груди.
На экране появилось первое слово: «Незабываема…».
Толстяк Чарли действительно умел петь. У него был диапазон, и мощь, и чувство. Когда он пел, в этом участвовало все его тело.
Заиграла музыка.
Мысленно Толстяк Чарли был готов открыть рот и запеть. «Незабываема, – споет он. – Ты для меня…» – Он спел бы это своему мертвому отцу, и своему брату, и этой ночи.
Только он не мог. На него смотрели люди. Дюжины две в этом верхнем зале паба. В большинстве своем женщины. Перед публикой Толстяк Чарли даже рта раскрыть не мог.
Он слышал, как играет музыка, а сам просто стоял на месте. Ему было холодно. Ноги оказались где-то очень от него далеко.
Он заставил себя открыть рот.
– Думаю, – очень отчетливо сказал он в микрофон, перекрикивая музыку, и услышал, как сказанное отражается от стен. – Думаю, меня сейчас стошнит.
И никуда ведь не сбежишь.
А потом все вокруг потеряло очертания.
* * *
Существуют мифические места. Каждое в своем роде. Некоторые имеют выход в наш мир, иные пребывают под миром, как грунтовка под краской.
И есть горы. Каменистая местность, куда вы забредаете перед тем, как добраться до скал, обозначающих пределы мира, а в этих скалах есть пещеры, глубокие пещеры, которые были обитаемы задолго до того, как на земле появились первые люди.
Они и теперь обитаемы.
Толстяка Чарли мучила жажда.
Толстяка Чарли мучила жажда, и у него раскалывалась голова.
Толстяка Чарли мучила жажда, и у него раскалывалась голова, а во рту было адски противно, глазам в глазницах было тесно, зубы ломило, в желудке пекло, от коленей до лба его пронзали молнии, а мозги, видимо, кто-то вытащил и заменил на ватные диски с иголками и булавками, вот почему ему так больно было даже пытаться думать, а глазам в глазницах было не просто тесно, они, очевидно, выкатились ночью, а потом их прибили на место кровельными гвоздями; а еще он чувствовал, что любой звук чуть громче обычного нежного броуновского движения молекул воздуха превышал его болевой порог. Проще было умереть.
Толстяк Чарли открыл глаза, что было ошибкой: в них попал дневной свет, а это было больно. Правда, так он узнал, где находится (в своей постели, в своей спальне), и поскольку ему на глаза попались часы на прикроватном столике, он узнал, что уже полдвенадцатого.
Хуже, думал он, с трудом подбирая слова, и быть не может: таким похмельем, возможно, ветхозаветный бог сражал мадианитян, а когда он, Толстяк Чарли, вновь увидит Грэма Коутса, то несомненно узнает, что уволен.
Он подумал, сможет ли убедительно сказаться по телефону больным, но тут же осознал, что куда труднее сказаться кем-либо еще.
Как попал домой, он не помнил.
Он позвонит в контору, как только вспомнит, как туда звонить. Он извинится – нетрудоспособен, желудочный грипп, в лежку, поделать ничего нельзя…
– Слушай, – сказал ему голос кого-то, кто лежал рядом с ним в постели, – кажется, с твоей стороны стоит бутылка воды. Ты не мог бы передать ее мне?
Толстяк Чарли хотел было объяснить, что с этой стороны нет никакой воды и что в действительности ближайшая вода в раковине ванной (если предварительно продезинфицировать стаканчик для зубной щетки), но вдруг понял, что смотрит на одну из бутылок воды, выстроившихся на прикроватном столике. Он протянул руку и сомкнул пальцы, которые, казалось, принадлежат теперь кому-то другому, а затем с усилием, которое люди обычно приберегают для преодоления последних метров отвесной скалы, развернулся в постели.
Это была «водка с соком».
Голая. По крайней мере, в тех частях, которые он видел.
Она взяла воду и прикрыла простыней грудь.
– Угу, – сказала она. – Он просил передать, чтобы ты, как проснешься, не переживал насчет работы и насчет того, что сказать. Он просил передать, что обо всем позаботился.
Разум Толстяка Чарли не отпускало. Страхов и тревог не стало меньше. В состоянии, в котором он пребывал, в его голове хватало места лишь на один повод для беспокойства, и сейчас он переживал, успеет добраться до ванной или нет.
– Тебе нужно побольше жидкости, – сказала девушка. – Нужно пополнить свои электролиты.
В ванную Толстяк Чарли успел. После чего, раз уж он оказался там, встал под душ и стоял так, пока стены не перестали на него наплывать, а потом почистил зубы, не сблевав.
Когда он вернулся в спальню, к его облегчению, «водки с соком» там уже не было, и он начал надеяться, что она, возможно, была алкогольной галлюцинацией, как розовые слоны или кошмарное воспоминание о том, как накануне вечером он вылез на сцену петь.
Халата он найти не смог и напялил спортивный костюм, чтобы чувствовать себя достаточно одетым для посещения кухни в дальнем конце коридора.
Зазвонил телефон. Толстяк Чарли тщательно обыскал лежавший на полу у кровати пиджак, пока не нашел и не раскрыл свою «раскладушку». Он хрюкнул в трубку так неразборчиво, как только мог, на случай, если кто-то из агентства Грэма Коутса пытается выяснить его местонахождение.
– Это я, – раздался голос Паука. – Все нормально.
– Ты сказал им, что я умер?
– Даже лучше. Я сказал им, что я – это ты.