– Настоящие сицилийские девушки не делают таких вещей, как я. Наверное, я не была настоящей сицилийской девушкой. Когда отец узнал, что я на третьем месяце и отказываюсь назвать виновного, он собирался выгнать меня из дому. Мама уже умерла. Сестре Из было десять лет. Отец готов был выставить меня на улицу. В конце концов меня отправили во Флориду, к потрепанной экс-пассии Эуджинео, Винсова старика, чтобы она устроила мне аборт на Кубе. – Она снова замолчала, но Чарли понимал, что сейчас перебивать нельзя. – Я не хотела делать аборт. Быть матерью – это почти что быть мужчиной. В том мире, в котором мы выросли, женщина не значит ничего, пока у нее нет детей. Мы просто не существуем, пока не забеременеем, пока не начнем растить детей. Вы, мужчины... – Ее голос сорвался, она уставилась в свою кружку с кофе. – Мафия – мужской бизнес. Так было всегда. Мальчишки-подростки со своими силовыми играми: у кого тверже член и кулак. Прочь с дороги, слабак! Вы кружите и кружите лицом к лицу, потому что того, кто покажет спину, разорвут в клочья... Я не позволила им убить моих детей. Удрала в приют, к монахиням. У меня было отличное медицинское обслуживание – восемнадцатичасовой рабочий день. В поле.
Стефи снова подтолкнула к нему кружку.
– Beve, mangia.
Чарли передернуло – эти слова вернули его в атмосферу ночного кошмара. Итало, протягивающий окровавленную пачку купюр...
– Прекрати, Стеф.
– Когда задаешь идиотский вопрос, Чарли, будь готов проявить вежливость и выслушать ответ. Я собрала все свое мужество и позвонила моему отцу, Карло. Тебя назвали в честь него. Секретарша отца, мисс Гонелла, была добрая баба. Я сказала ей, что врачи обещали мне двух мальчишек, двух здоровых поросят. Мы вместе поплакали. Эта самая мисс Гонелла на протяжении двадцати трех лет делала отцу минет прямо в кабинете перед перерывом на ленч. Двадцать три года... Она еще рыдала, когда подошел к телефону отец. Он тоже рыдал – от всей души. Где я? Почему не звонила до сих пор? Двуличный, лживый ублюдок. Все, что угодно, для меня и мальчиков. Понимаешь, Чарли? Меня наконец причислили к человеческой расе, потому что я стала матерью двоих сыновей.
Они молча потягивали кофе. Стефи подтолкнула к нему тарелку с кантуччи. Чарли взял одну.
– Они мои, Стеф?
Она тоже взяла кантуччи и обмакнула его в кофе.
– Я была с троими. Ты, соседский парнишка Билл Маллой и Винс.
– Винс!..
– Билли убит во Вьетнаме.
– Ты были близка с Винсом?
– А кто с ним не трахался? Он любую мог заполучить, даже не успев расстегнуть зиппер. Сначала лесть, потом: «Ах, посмотри, что ты мной делаешь... И натиск...»
– Но ты все же должна знать, кто из нас отец.
– Ты все об одном, а, Чарли?
– Стеф, пожалуйста. Ты должна хотя бы догадываться.
– Может быть. Но зачем мне это говорить?
– Уверен, мальчики часто спрашивают тебя.
– Вовсе нет. Благодаря моему отцу – он умер, когда им было по три года, – мальчишки получили приличное воспитание. В школе они окончательно привыкли к тому, что отец вещь не обязательная. Помнишь школу? Твои девочки тоже там учились. Ты был живой легендой, Чарли. Ты существовал! Думаешь, у всех ребятишек отец возвращается после работы домой, чтобы поцеловать их перед сном?.. У большинства папаша показывается только по уик-эндам, а потом совсем исчезает, и его сменяет кто-нибудь другой. Ты бы удивился, до чего легко обойтись без отца, когда все ребята вокруг – такая же безотцовщина.
– Ты шутишь, конечно. Форма самозащиты.
– Нет, просто я тебе объяснила, до чего легко было вообще ничего не говорить мальчишкам. – Теперь она прикрыла одеялом и лицо тоже. Все, что он мог видеть, – один глаз и бровь. Этот единственный глаз немилосердным и немигающим взглядом уставился на него.
– У Чарли Ричардса проблемы... Старая наложница отказалась получить всю его сперму, накопленную за время пребывания в больнице его подружки. Знаешь, я уверена, что ты еще помнишь, как избавиться от этого добра самостоятельно.
Она встала, закутанная в одеяло.
– Буди пилота и катись к Гарнет. Пусть думает, что она для тебя нечто особенное... – Стефи помолчала, и ее лицо смягчилось. – Она молодец. И заслужила целую жизнь с Эль Профессоре, раз уж так получилось. Но что касается меня, Чарли, – мы с тобой натрахались достаточно для одной жизни.
Она засмеялась, подталкивая его к выходу.
Чарли Ричардс стоял у реки к северу от Квинсборо-Бридж. Он слегка дрожал, потому что замерз во время полета. В такое позднее время на вертолетной станции и в порту не было ни души.
Чарли пошел пешком к Первой авеню, высматривая такси. Из-за несколько растрепанного состояния мыслей он забыл вызвать лимузин из самолета по радио. Чарли остановился, пытаясь успокоиться. В общем-то он получил то, что заслуживал, за попытку покопаться в переживаниях Стефи.
Все вокруг казалось размытым, подернутым дымкой тумана. Бывает такая депрессия, когда ни одна конструктивная мысль не приходит в голову. Ничего вдохновляющего, зажигательного не осталось в жизни. Одинокий, немолодой, продрогший, топчущийся на месте, в то время как толпы молодых, деятельных расправляются с прошлым. Чарли чувствовал первые признаки надвигающейся паники. Нью-Йорк – джунгли, в которых старые и хромые, стоит им споткнуться, становятся добычей голодных молодых хищников. Когда-то он был бодрым, сильным, богатым. Сейчас, весь дрожащий, он казался себе городским привидением, расплющившим нос о манхэттенскую витрину.
Поразительно, как энергичный натиск Стефи подточил его собственные силы. Вдруг он вспомнил: Гарнет теперь не в доме у реки, не в больнице – она в доме Уинфилд, всего лишь в нескольких кварталах отсюда. Поборов оцепенение, он быстрым шагом двинулся на север по Первой авеню, мимо шумных, живописных забегаловок, где молодые ели, танцевали, кадрились и быстро продвигались к своей конечной цели, находя укромные уголки. Казалось, источником существования молодежи Ист-Сайда являются главным образом видеосалоны и лавчонки с газировкой без названия. Круглосуточные супермаркеты казались пустынными. Ослепительно украшенные магазины, даже закрытые, пожирали тысячи ватт электроэнергии – как и банки, и бюро путешествий. Чарли спросил себя, как Гарнет удается сохранить душевное равновесие после таких сокрушительных потерь.
Никогда в жизни он не чувствовал себя таким ничтожным. Подавленным. Утратившим самоконтроль. Он свернул к Семьдесят третьей, где, вспомнил он, жили Уинфилд и Гарнет.
В глубине души его раздражали все эти молодые, не живущие, а проводящие время, ни целей, ни нравственности, едва умеющие читать и писать, глубоко невежественные в истории, лавирующие между родительской опекой и угрозой безработицы, с идиотскими наполеоновскими планами обогащения. Но кто он такой, чтобы критиковать молодых? Насколько хуже незнающего тот, кто знает, но продает свое знание? Кто он такой, чтобы сожалеть о безнравственности молодых?