Медленные челюсти демократии | Страница: 71

  • Georgia
  • Verdana
  • Tahoma
  • Symbol
  • Arial
16
px

И делать это придется вопреки новой идеологии. Она уже сформировалась, слою к слову. Поклон к поклону — и уже сложена новая сервильная система мышления. Марксизм-ленинизм заменили так называемой «имперской идеей», российский интеллигент проделал свою обычную, привычную эволюцию. Походил в демократах — и плавно перешел в сановный статус идеолога новой империи. Имперская идея — вот чем закончился славный период свободолюбия.

И с этим позором нам предстоит жить, пока не достанет сил на интеллектуальную оппозицию.

Имперская идея, наместники и служилые интеллигенты — неужели именно этого заслужила Россия? Если осмысленный левый электорат и появится, то только после того, как собеседником народа станет Толстой, а не предприимчивый чиновник, не раскаявшийся капиталист или демократ-на-грантах.

ЭСТЕТИКА СОПРОТИВЛЕНИЯ

Конкретный Зиновьев и наше абстрактное время


1

Самыми непримиримыми ненавистниками Зиновьева были отнюдь не советские чиновники. Чиновники однажды оскорбились, отобрали у Зиновьева советский паспорт, но тем дело и кончилось. Ненависть — занятие ежедневное, а у чиновников много иных забот. И не западные капиталисты стали его врагами. Капиталисты удивились, что Зиновьев критикует не только Советский Союз, но и Запад, перестали давать ему премии, но, по правде говоря, капиталисты привыкли, что их ругают. Они сами про себя такое знают, что им даже странно делается, если их не критикуют в печати. И потом, столько хлопот на новых рынках, столько всего надо урвать — тут не до Зиновьева. Нет, ни советское, ни западное начальство Зиновьева не ненавидело — они его скорее уважали.

Зиновьева ненавидели простые служилые интеллигенты, профессора и доктора умственных наук, коллеги по гуманитарному цеху. Его ненавидели собратья писатели, мастера словесности. Его ненавидели единомышленники — свободолюбцы и либералы. И никакому гэбисту, никакому капиталисту не сравняться в ненависти с ними — с гуманистически настроенными индивидами.

Зиновьева ненавидела столичная либеральная интеллигенция, и ненавидела страстно, всем своим жирным естеством — даже иногда непонятно: а за что же так бешено ненавидеть? Ну да, неприятно, что коллега знаменит, а ты не очень. Но так ведь есть чем утешиться: он не богат, стар, начальством не обласкан — есть и плюсы в ситуации. Чем же можно снискать такую убежденную, унавоженную попранным самолюбием ненависть? Словно лично им Зиновьев сделал плохое, предал их, унизил. Люди, прочитавшие одну из его тридцати книг, позволяли себе отзываться об Александре Александровиче с высокомерным презрением интеллектуалов, говорящих о недоучке, — они, которые прежде ходили в его учениках. Они говорили о нем с такой оглушительной неприязнью, что чувствовалось: нет, не на пустом месте возникла эта неприязнь — что-то такое она выражает важное, определяющее для этих людей. Что-то такое Зиновьев в них оскорбил главное, такое, до чего и советская власть не добралась, до чего и Сталин не дотянулся. Ведь есть же, право, что ненавидеть в нашей жизни — есть и обман, и политические махинации, и государственное вранье, и финансовые спекуляции. А спросите: ну кого ненавидит столичный интеллигент — олигарха ли, который вчера был генералом КГБ, а сегодня стал нефтяным магнатом, или философа, у которого была трехкомнатная квартира? Так что нам генерал и магнат, мы не его, мы неприятного человека Зиновьева простить не можем! Вот кого мы от души ненавидим!

Попробуйте доискаться до причин, попробуйте воззвать к фактам — но нет, не в фактах дело, все глубже, на иррациональном уровне, на глубине подсознания. Факты противоречивы — из них ненависть не соткешь. Зиновьев был логиком, написал несколько научных книг, потом применил метод формальной логики в сочинениях художественных, — но в этом нет предательства науки. Зиновьев был смельчаком, выступил против советской власти, когда все молчали, — ну поклонись ему, скажи спасибо. Он был весьма въедливый исследователь, сформулировал основные законы советского общества — ну, оцени масштаб сделанного. Он был фанатично трудоспособен — написал десятки книг, причем не составлял сборники из пять раз изданного, как поступает большинство, — ну, хоть подивись его труду.

Нет, не хотели дивиться. Говорили: подумаешь! И еще говорили: графоман! Ну, мыслимое ли дело — написать так много книжек, и все такие толстые. Не иначе — графоман.

А короче — не получалось. Задача была огромной, требовалось сказать про многое.

2

Понять, что, собственно, сделал Зиновьев, назвать сделанное одним именем — не так уж трудно, надо только смотреть внимательно.

Написана очередная история государства российского, описаны очередные пятьдесят лет русского общества — с хрущевского по ельцинское время. Описаны эти годы с точки зрения социолога — или философа, исследующего структуру общественного сознания. За тридцать лет работы Зиновьев показал историю общества, которое проходит процесс дегуманизации во имя прогресса. То, что следствием прогресса является дегуманизация, — вывод не слишком неожиданный; к этому выводу приходили философы до Зиновьева. Александр Александрович показал процесс подробно и предметно — движение от неработающей утопии в работающее болото.

Эту многотомную историю можно назвать народной трагедией. Автор исследует деформацию общественного и человеческого достоинства. Показано, как идеалы становятся банальностями, смелость превращается в трусость; показано, как социум разлагается. Было много обещано — не сбылось ничего. Что будет дальше с народом — легко угадать. Однако, определив жанр как «народную трагедию», следует оговориться: а бывает ли она в принципе, народная трагедия? Народ претерпел сполна от экспериментов — и вплотную подошел к черте, за которой начинается его исчезновение (так, во всяком случае, считал Зиновьев), но является ли исчезновение — трагедией? Вот и древние египтяне исчезли, и древние римляне более не существуют — трагедия это или нет? Народ, по определению, не субъект — его судьба не есть судьба индивидуальная; случившееся с русским народом — весьма печально, но вряд ли трагично. Читателю представлена эпоха катастроф — но трагичным является только сознание ученого, понимающего, что происходит.

Перед нами исследование, более того, это исследование посвящено тому, как работает идеологическая лаборатория общества, — автор описывает философов, социологов, партийных функционеров. Соответственно, явлена двойная степень остранения: это исследование исследователей умирающего социума. Стоит добавить, что самый социум есть общество исследователей и первопроходцев — и ситуация делается вовсе запутанной. Врач рассказывает о враче, лечащем умирающего пациента, тоже врача. Трагичен ли такой рассказ? И кто субъект трагедии: первый врач, второй врач, или больной? И, кстати, какой из врачей — хороший? Мы еще увидим, как в творчестве Зиновьева прием формального анализа нивелирует трагедию. Это довольно неожиданное противоречие, но весьма существенное: трагедия бывает только первичной — нельзя погибнуть дважды или в чьем-то воображении.

Текст Зиновьева одновременно художественный и научный — впрочем, и то, и другое довольно спорно. Действующие лица — это социальные типы, маски человеческой комедии: Социолог, Крикун, Претендент, Мыслитель — современники с болезненным любопытством искали прототипов и даже иногда прототипы находили. Сегодня это уже не важно: характеров и образов в книге нет в принципе — есть только модели поведения. Говорят герои одинаково, речевые характеристики отсутствуют. Одним словом, создан социальный трактат, а не художественная литература. Написан трактат короткими фразами, написан так, чтобы легко было усвоить. Пожалуй, можно назвать эту книгу — учебником. Перед нами — в старинном, средневековом смысле слова — «Сумма», то есть общее представление о вещах, охватывающее разные области знаний. Так писалась «Сумма против язычников» Фомы Аквинского, а Зиновьев так написал «Сумму против тоталитаризма», назвал «Зияющие высоты» — и многие решили, что это роман. Нет, не роман.