Однако видеть историю Запада живой и цельной русские мыслители не собирались. Узнать Запад — с бесчестными папами, инквизицией, гуманистами, правителями-кровопийцами, с фашизмом, с либерализмом, с революциями и контрреволюциями — узнать Запад таким, какой он взаправду есть, мало кто хотел.
Стоило русскому гуманитарию-эмигранту увидеть нищету рабочих кварталов, попить дешевый кофе, посмотреть на работные дома, увидеть французских мещан, английских ростовщиков и немецких тупых бюргеров — как у него возникала законная претензия: надули! Ведь сулили совсем другое: Рафаэля с Цицероном, Кузанца с Эразмом, — а выходит что? И разочарованный русский принимался бранить Запад за предательство. Ребенок, упав с игрушечной лошадки, бьет ее за то, что она плохо скакала — хотя лошадка не виновата, и скакать лучше, не умеет. Здесь случай еще сложнее: живую лошадку наказывают за то, что она оказалась недостаточно игрушечной — брыкается, ржет, плохо пахнет.
Надо сказать, русского эмигранта предупреждали: про то, что капитализм плохой и справедливости в обществе потребления нет, писали и Бальзак, и Диккенс. Если бы на Западе все было столь уж блистательно, вероятно не появился бы поэт Данте, который поместил три четверти своих знакомых в Ад как в наиболее соответствующее их деяниям место.
Однако ни западники, ни славянофилы и намерений таких не имели — изучать историю Запада на западных материалах. Не то обидно, что они рассматривали Запад как средство для решения русских вопросов и не признавали за ним права на автономную жизнь, но то, что, даже изучая историю Запада, они делали это по русским лекалам, исходя из русских интересов, в качестве пособия для русской истории.
Одни смотрели на Запад и завидовали, другие смотрели на Запад и бранились, однако разница между этими точками зрения не существенная: к живому Западу ни те, ни другие не обращались никогда. Они умудрились десятилетия жить на Западе, продолжая читать лекции о бесправии в России, о коварных коммунистах, о произволе Сталина. Некоторым из них (как например Александру Александровичу) делалось стыдно — ну что же это такое: я ругаю мою несчастную бедную Родину, и буржуи мне платят деньги за этот балаган? Но их на Запад звали именно за этим, впрочем, другого они и не умели. Российские философы эмигрировали на Запад и не приняли участия ни в чем — ни в одном из катаклизмов, потрясших западную историю; не отметились деянием, учением, проповедью решительно нигде. Зачем искать иной пример: даже такое явление как европейский фашизм — а уж что заметнее, — они умудрились проглядеть, никак не отметившись в Сопротивлении. Запад был для них фантомом, и, глядя на него, они обсуждали лишь собственные эмоции.
Плачевная полемика западников и славянофилов, по видимости составляющая нерв нашей умственной истории, — на деле постоянно уводит в сторону от реальных проблем русской жизни и нимало не знакомит с жизнью западной. С упорством мы изучаем заметки Страхова, дневники Достоевского, письма Тургенева, полемику Тургенева и Герцена, — так, словно недостаточно повернуть голову и посмотреть, что на самом деле происходит на нашей Родине. Мы дословно повторяем аргументацию трибунов столетней давности — и ничего, кроме гонораров, сегодняшнему оратору это не приносит.
Суть полемики Тургенева и Герцена предельно актуальна и совершенно демагогична. Тургенев задается вопросом: а нужно ли внедрять в голову русского народа социалистические идеи, если можно непосредственно внедрять цивилизацию? «Роль образованного класса в России — быть преподавателем цивилизации народу» — не правда ли, именно с этой формулой, нимало не измененной, и выступили сегодняшние западники-на-грантах. Иван Сергеевич искренне восхищается «большими отличными фермами» французских крестьян и весьма критично отзывается об убогой русской деревне с рядами одинаковых серых домов. Сегодняшние реформаторы совершенно разделяют его вкусы. И как же с этим не согласиться?
Пылкий Тургенев (как и многие теперешние демократы) полагал, что противопоставление России и Европы — надуманно, и спасение придет через осознание общей цивилизации. И чего легче: посчитать разницу в климате, истории, географии — яко небывшей? Общая Европа — вот лозунг недавних лет, прозвучавший из уст хитрого партаппаратчика. Так говорили уже давно, просвещенные либералы настаивали именно на такой трактовке истории. Понятное дело, что русских мужиков об этом проекте не информировали; важно, впрочем, и то, что европейцев также в известность не поставили. К реальной истории это никакого отношения не имело. Это был очередной маниловский проект, его автор, кстати будь сказано, наряду с любовью к либерализму выражал преданность Александру II в личных письмах. В жанре любви к начальству составлены и цивилизационные письма Тургенева: он опасается революций, не хочет обидеть начальство — он лишь хочет ответственного начальства, просвещенного и послушного крестьянства, разумных оброков, либеральной конституции. Сегодня мы называем такое устройство мира цивилизацией.
На письмо Тургенева Герцен отвечает, что если не дать России социалистическую идею — то с русским народом произойдет то же самое, что случилось с народом Западной Европы — народ сделается инертным, сытым, равнодушным к чужой беде, охотно унижающим более слабого, но пресмыкающимся перед начальством.
Эти страницы Герцена цитируют не часто. Писал он подчас такое, что в либеральный отчет не ложится. «Истинной свободы духа, быть может, было больше в те времена, когда пылали костры инквизиции, чем в современных буржуазных демократических республиках». Так вот прямо и писал — и как это прикажешь цитировать тому, кто славословит западную демократию устами русских мыслителей? Трудно, надо выкручиваться. Рассуждая о Герцене, сегодняшние исследователи реконструируют его сознание из материалов собственного опыта, проецируя собственные меркантильные соображения о том, как удобнее устроиться, и приписывают великому человеку логику удачно эмигрировавшего дантиста. Небось не дурак, в Англию подался, где права и пряники, а из России бесправной и беспряничной смылся — и вопроса даже не возникает: а насколько преданно Герцен любил приютивший его Запад?
Его тошнило от западных обывателей, он ненавидел самодовольных буржуа, он не любил капитализм, не любил угнетение человека человеком, не приветствовал прогресс, который оправдывает рабство. И никаким биллем о правах эту ненависть к мещанству было не унять. Никаким прогрессивным ресторанным меню не смягчить брезгливость по отношению к тупому самодовольному гражданину самодовольной колониальной державы — которая считается символом свободы. Мы привыкли забывать это и считать главным делом лондонского сидельца то, что он развернул революционную агитацию и разбудил Ленина, однако помянутая революционная агитация была направлена не только против русского порядка, но и против западного порядка также. Герцен презирал мещанский устой, мораль третьего сословия, протестантскую этику — одним словом, презирал все то, что в нашем сегодняшнем представлении есть необходимая среда демократического общества.
В сущности, Зиновьев во многом воспроизвел его судьбу — уехал в эмиграцию, но остался зрячим, не ослеп от пестрого изобилия харчей.
Ничего особенного от западных материальных благ Зиновьев взять не мог, поскольку запросы его были крайне незначительны. Что можно дать человеку, которому ничего не нужно? Одевался он не скромно, но убого, в один и тот же пиджак зимой и летом. Свитер, который он подарил отцу, перешел ко мне, — Зиновьеву казалось, что это очень теплая, надежная вещь; на самом деле это тонкая тряпочка. Вряд ли в его гардеробе была вещь лучше. Фраза «мне и рубля не накопили строчки» применима к нему абсолютно. Он был равнодушен к еде. Если и попадал в ресторан, то к меню не прикасался, подлинного удовольствия от знакомства с рекомендациями шеф-повара не знал; всегда заказывал одно и то же — шницель. И объяснял друзьям: «Я все равно в еде не понимаю, знаю, что шницель — это котлета, вот и хорошо». Работал Зиновьев в маленькой комнате в подвале дома на Савитцштрассе, дверь в дверь с прачечной. В комфорте не нуждался. В том числе в интеллектуальном комфорте. Для человека Запада — возможность быть в оппозиции является необходимым условием интеллектуального комфорта. Мы выступили против войны в Ираке, мы сделали свое дело, мы спим спокойно — а что там с Ираком, это уже не наша печаль. Зиновьев (как и Герцен) ненавидел интеллектуальный комфорт. И день ото дня в нем крепла ненависть к лицемерию приютившего его свободного города.