Stalingrad, станция метро | Страница: 46

  • Georgia
  • Verdana
  • Tahoma
  • Symbol
  • Arial
16
px

Цирк на проволоке.

— Не уходи…

— Я быстро.

Елизавета могла бы настоять, сконструировать фразу по-другому, не уходи, сейчас ты мне нужнее, чем им. Это была бы замечательная, хорошо исполненная фраза-ловушка, и Праматерь Всего Сущего (мудрая, хотя и недостаточно хитрая) провалилась бы в нее, с треском ломая ветки. Ну-ка, попробуй выберись!.. Но Елизавета не делает этого. Ради юного существа, стоящего за кустом сирени. Глупого, но обещающего с возрастом поумнеть.

— Знаю, о чем ты думаешь, — Праматерь гладит ее по голове: рукой прохладной и теплой одновременно. — Но постарайся думать по-другому.

— Как?

— Как кино смотреть. Старое.

— Черно-белое?

— Хоть черно-белое, хоть цветное. Там ведь все живы, правда? Те, кого ты любишь. Те, кого ты любишь — всегда главные герои. А главные герои не умирают ни при каких условиях.

— Это неправда. Ты обманываешь. Иногда они умирают. Еще как!

— Ну, может быть, — нехотя соглашается Праматерь. — Просто я такие фильмы… С летальным исходом не смотрю.

— А я смотрю.

— Тогда смотри ровно до того места, когда все еще живы.

— А потом?

— А потом подрывайся и вали из кинотеатра.

— А потом?

— А потом сама придумай хороший конец. Для всех.

— Дурацкий совет.

— Я и не советую.

…Она просыпается среди ночи, не сразу понимая, где находится. Никогда раньше Елизавета не спала на раскладушке, и лучше бы больше не повторять этот героический опыт. Первая пришедшая в голову мысль выглядит совершенно идиотически: что, если алюминиевые планки прогнутся под весом толстой жабы, а брезентовое полотно порвется? То-то выйдет конфуз. И еще она скрипит, проклятая раскладушка. С надрывом и оттягом.

Карлуша.

Она должна думать о Карлуше, предательница, а не о каком-то хлипком алюминии. Но мысли о Карлуше намного опаснее, чем мысли о возможном унизительном падении. Те были травоядные и в целом безобидные, а эти — хищные. Они ходят вокруг Елизаветы кругами, примериваясь, как бы половчее вцепиться ей в горло, в грудную клетку — и рвать, рвать клыками, не оставляя живого места.

Слезами их не разжалобишь.

Ночник никто не думал выключать, он горит себе и горит. Надо бы встать и избавиться от света, но пленница раскладушки Елизавета боится лишний раз пошевелиться. Единственное, что ей удалось, — повернуться на бок. Правый, как учил ее когда-то Карлуша, а на левом спать нельзя, неправильно. Лишняя нагрузка на сердце, а ее надо избегать, особенно тебе, блюмхен, потому что сердечко у тебя и без того во всем участвует, всему сочувствует, как бы не износилось раньше времени.

Больше никто не назовет ее «блюмхен».

Можно, конечно, попросить об этом Праматерь, но вряд ли та отступит от своей наперсницы Элизабэтихи. Пирог с Шалимаром тоже отпадают. Ясно, что случится, когда Елизавета выйдет к ним навстречу с этим офигительным коммерческим предложением. Они начнут хихикать, закатывать глаза и подталкивать друг дружку локтями: «Ты только посмотри на себя, Лизелотта! Ну какой ты, к бесу, блюмхен, не смеши. В зеркало когда последний раз заглядывала?» Из Ильи и «здравствуй» не вытянешь, а о консерваторах-стариках и говорить нечего. Она для них — Лиза, Лизок, Лизаветушка, Лизавета Карловна. Поздно переучивать.

Но даже если бы кто-нибудь согласился звать ее «блюмхен», разве это исправит положение? Новый «блюмхен» будет отличаться от старого так же, как отличается живой, сидящий в клумбе цветок от своего пластмассового или тряпичного собратьев.

Мертвечина, мерзость.

Ангельские колокольчики вдали звучат намного реже. Один раз, чуть позднее — другой, и снова тишина. Обыкновенные трамвайные звонки, а она-то что себе вообразила? Непонятно только — это первый трамвай или последний?..

Комната такая узкая, что, протянув руку, Елизавета могла бы коснуться края тахты, на которой спит малявка Аркадий Сигизмундович. Избавившись во сне от одеяла, он лежит спиной к Елизавете, пижамная курточка задралась и видна часть крошечной смуглой спины. Он лежит спиной, а Праматерь — лицом. Лицо спящей Праматери не такое прекрасное, как обычно. Не безусловно прекрасное. Оно усталое. А самое удивительное состоит в том, что она (несмотря на внушительные габариты) занимает на тахте минимум места. Даже спящая, она старается не потревожить малыша. Спящая, она усмиряет буйствующую в ней страшно эгоистичную растительную и животную жизнь; прикладывает совершенный палец к совершенным губам, эй, вы там! Ну-ка, потише!

Даже спящий, малявка Аркадий Сигизмундович чувствует свою власть над Праматерью. Спящий, он попирает ногами цикад и птиц, орхидеи и папоротники; мнет маленькими пятками великую, необъятную Праматери-ну плоть, эй, вы там! Я здесь главный!

Край подушки давно промок от слез. Часть этих слез вполне объяснима и извинительна, а часть вообще не поддается никакому анализу.

— Приблудился, надо же, — думает Елизавета. — Повезло тебе, малявка!..

* * *

…Праматерь Всего Сущего не всегда бывает права, зря Елизавета понадеялась на обратное.

Подрываться и валить из кинотеатра, не дождавшись окончания сеанса и гибели главного героя, не получается. Вот у самой Праматери это получилось бы наверняка, влегкую. Только она в состоянии ломануться к выходу, переворачивая кресла, опрокидывая ведра с попкорном, отдавливая ноги всем попавшимся ей на пути. Последствия этого перформанса интересуют Праматерь постольку-поскольку, блин-компот. Только она в состоянии свистеть и на весь зал комментировать происходящее на экране. Она вообще может заорать: «Эй, кинщик! Чё это за бодягу ты крутишь? Сворачивай нах свои хули-люли семь пружин!» И в девяносто девяти случаях из ста свет зажжется, и сеанс закончится без последующего продолжения. Последний, сотый, случай рассматривается Елизаветой в рамках допустимой статистической погрешности. Или (что вероятнее всего) механик в этом единственном случае просто оказался глухонемым. Или иностранцем, слабо ориентирующимся в тонкостях русского языка.

Пирог с Шалимаром тоже могут беспрепятственно покинуть зал во время сеанса: они красивые, но главное — худые, гибкие и грациозные, ведрам с попкорном ничего не угрожает. Более того, сидящий на крайнем в ряду кресле мужчина (штатный онанист кинотеатра) привстанет, откинет сиденье и вполне доброжелательно скажет: «Проходите, красавицы! А вы еще вернетесь?»

Застенчивой и закомплексованной толстой жабе такие подарки судьбы не светят. Она бы и рада выползти, но постоянно переживает о чужих стопах, икрах и коленях. Хорошо бы, конечно, побеспокоиться заранее и сесть на крайнее в ряду кресло. Но оно уже занято штатным онанистом.

В ее фильме ее герой всегда погибает, вне зависимости от того, какую копию привезли, — цветную или черно-белую. Жанр тоже не имеет никакого значения. Но, наверное, это трагедия.