И тут Сенька сам себя удивил. Завизжал ещё громче Килькиного — и Ёшке на спину. Повис насмерть, да зубами вгрызся в ухо — во рту засолонело.
Ёшка вертится, хочет пацана скинуть, а никак. Сенька мычит, зубами ухо рвёт.
Долго, конечно, не продержался бы, но здесь Очко с земли трость подхватил, тряхнул ею, и деревяшка в сторону отлетела, а в руке у валета блеснуло длинное, стальное.
Скакнул Очко к Ёшке, одну ногу согнул, другую вытянул, как пружина распрямился и сам весь сделался длинный, будто вытянувшаяся змеюка. Достал Ёшку своей железякой прямо в сердце, и тот сразу руками махать перестал, повалился, подмяв Сеньку. Тот выбрался из-под упавшего, стал глядеть, чего дальше будет.
Успел увидеть, как Князь, вырвавшись из Дубининых лап, с разбегу Маньке лбом в подбородок въехал — бабища на зад села, посидела немножко и запрокинулась. А Князь уже Упырю в глотку вцепился, покатились с утоптанной тропинки в траву и там бешено закачались сухие стебли.
Дубина хотел своему королю на выручку кинуться, но Очко к нему сзади подлетел: левая рука за спину заложена, в правой аршинное перо — вжик, вжик по воздуху. И со стали капли красные капают.
— Не уходи, — приговаривает, — побудь со мною. Я так давно тебя люблю. Тебя я лаской огневою и утолю, и утомлю.
Этот стих Сенька знал — он из песни одной, жалостной.
Дубина повернулся к Очку, глазами захлопал, попятился. Клюв — тот пошустрее был, сразу в сторонку отбежал. А Князь с Упырём обратно на плешку выкатились, только теперь уже видно было, чей верх. Князь вражину подломил, за харю пятернёй ухватил и давай башкой об землю колотить.
Тот хрипит:
— Будет, будет. Твоя взяла! Сявка я!
Это слово такое, особенное. Кто на стыке про себя так сказал, того больше бить нельзя. Закон не велит.
Князь для порядка ему ещё вдарил пару раз кулаком, или, может, не пару, а больше — Скорик не досмотрел. Он сидел на корточках возле Кильки и глядел, как у того из чёрной дыры на виске вытекает багровая жижа. Килька вовсе мёртвый был — проломил ему Ёшка голову своей дрыной.
* * *
Потом целых четыре дня “деды” решали, считать ли такой стык козырным. Постановили: не считать. Упырь, конечно, сбеспардонничал, но и у Князя негладко: валет с железом пришёл, опять же двое пацанов в схроне сидели. Негож пока Князь в тузы, такой был приговор. Пускай Москва пока без воровского царя поживёт.
Князь злой ходил, пил без продыху, грозился Упыря под землю укатать. Того не видно было, отлёживался где-то после Князева угощения.
Шуму, звону, разговоров о лужниковском стыке было на всю Хитровку.
Для Сеньки Скорика настали, можно сказать, золотые денёчки.
Он теперь при Князе шестёркой состоял, как есть на полном законном положении. От колоды за доблесть было ему знатное довольствие и полное уважение, а уж про пацанов хитровских и говорить нечего.
Сенька туда раза по три на дню заглядывал, будто бы по важной секретной надобности, а на самом деле просто покрасоваться. Вся Килькина одёжа к нему перешла: и портки английского сукна, со складочкой, и сапожки хром, и тужурочка-буланже, и капитанка с лаковым козырьком, и серебряные часы на цепке с серебряной же черепушкой. Пацаны со всей округи сбегались с героем поручкаться или хоть издали поглазеть, послушать, чего расскажет.
Проха, который раньше уму-разуму учил и нос перед Сенькой драл, теперь в глаза заглядывал и тихонько, чтоб другие не слыхали, просил пристроить его куда-нибудь шестёркой, пускай в самую лядащую колоду. Скорик слушал снисходительно, обещал подумать.
Эх, хорошо было.
Деньжонок в карманах пока, правда, не завелось — но это, надо думать, до первого фарта.
А скоро подоспело и оно, настоящее фартовое дело.
Была Князю наводка от верного человека, полового из купеческой гостиницы “Славянская” что на Бережках. Будто бы приехали из города Хвалынска богатый калмык-барышник с приказчиком, племенных жеребцов для табуна покупать. Хрустов при том калмыке полная мошна, а брать его надо немедля, потому назавтра, в воскресенье, поедет он на конный торг и может там все деньги потратить.
Вечером, поздно, сели всей колодой в три пролётки, поехали. Впереди Князь с Очком, потом Сало с близнецами, последними — Боцман с Сенькой. Их работа — стрёму держать и за лошадьми доглядывать, чтоб, если шухер, могли с места вскачь запустить.
Пока летели через Красную Площадь, да по Воздвиженке, да Арбатом, у Скорика в животе крепко ёкало, хоть до ветру беги. А после, как по мосту загрохотали, страх вдруг из противного стал весёлым, как в детстве, когда отец маленького Сеньку в первый раз на масленичное гуляние вёз, с деревянных гор кататься.
Боцман, тот с самого выезда радостный был, всё балагурил. Эх, говорил, Кострома, нынче будет кутерьма. И ещё: эх, Полтава, заходи справа. Или так: эх, Самара, поддай навара.
Он много всяких городов знал, про иные Сенька и не слыхивал.
Гостиница была скучная, навроде барака. Огни в десятом часу уже потушены — торговый люд рано ложится, да и базарный день завтра.
Проехали к железнодорожным складам, соскочили. Без слов обходились, молча — всё заранее обговорено было.
Сенька поводья принял, свёл три пролётки рядом, обод к ободу, в центре Боцманова упряжка. Ему, Боцману, все три повода дал. У него лошади не забалуют — они умные. Когда чуют силу, смирно стоят. А кони у Князя были особенные — не догонишь, чудо что за кони.
Боцман, значит, на козлах сидит, люльку курит, а Сеньке невмоготу: то с одной стороны пройдётся, то с другой. Уж и не страшно было совсем — томно и обидно. Вроде как лишний он.
Сбегал к одному углу, к другому — поглядеть, нет ли какого шухера.
Пусто было вокруг, тихо.
— Дяденька Боцман, чего ж они так долго?
Боцман шестёрку пожалел.
— Ладно, — говорит. — Чего тебе молодому, здоровому тут париться. Сбегай, погляди, как фартовые дела делаются. Погляди и давай обратно, мне расскажешь, как калмыков кончают.
Сенька удивился:
— А просто деньги отобрать нельзя? Беспременно кончать полагается?