— Кому мальчик, а кому в …… пальчик, — огрызнулся Сенька, хотя срамных слов не любил и почти никогда не говорил — над ним за это даже смеялись. А тут похабство само выскочило — очень уж ослепительно было ему на Смерть глядеть, будто не он её, а она его зайцем солнечным жжёт.
Она не стушевалась, не озлилась — наоборот, засмеялась.
— Ишь, Пушкин какой выискался. Ты хитровский? Зайди-ка, дело есть. Заходи, не бойся, там не заперто.
— Чего бояться-то, — пробурчал Скорик, пошёл к крыльцу. То ли явь, то ли сон — сам не разберёт. А сердце стук-стук-стук.
Чего у неё в сенях, толком не разглядел, да и темновато было. Смерть в дверях горницы стояла, опершись плечом о косяк. Лицо в тени, но глаза все равно высверкивали, будто блики на ночной реке.
— Ну, чего надо? — спросил Сенька, от робости ещё грубей прежнего.
На хозяйку не смотрел, всё больше под ноги и по сторонам.
Хорошая была комната. Большая, светлая. Три белые двери из неё: одна напротив входа и ещё две рядышком. Печь-голландка с изразцами, всюду вышитые салфеточки, скатерть тоже в вышивке, такой яркой, хоть прищуривайся. На скатерти узор небывалый: бабочки, птицы райские, цветы. Посмотрел получше, а они все, и бабочки, и птахи, и даже цветы, с человечьими лицами — одни плачут, другие смеются, третьи злющие и зубы острые щерят.
Смерть спрашивает:
— Нравится? Это я вышиваю. Делать-то что-нибудь нужно.
Чувствовал он, что она его разглядывает, и самому страсть хотелось на неё вблизи посмотреть, но боялся — и без посмотрелок то в жар, то в холод кидало.
Наконец насмелился, поднял голову. Оказалось, Смерть с ним одного роста. И ещё удивился, что глаза у ней совсем чёрные, как у цыганки.
— Что глядишь, конопатый? — засмеялась Смерть. — Ты зачем мне лучик пускал? Я тебя давно приметила, под окнами моими шастаешь. Влюбился, что ли?
Тут Сенька заметил, что глаза-то не совсем чёрные, а с тоненькими голубыми ободочками, и догадался: это у ней зрачки такие широченные, как у дядькиного любимого кота, когда его для смеху валерьянкой обпоят. И стало ему от этого чёрного взгляда жутко.
— Вот ещё, — сказал. — Нужна ты мне.
И губу на сторону ухмыльнул. Она снова засмеялась.
— Э, да ты не только конопатый, но ещё и щербатый. Я не нужна, так, может, деньги мои сгодятся? Сбегай в одно место, куда скажу. Недалеко, за Покровкой. Вернёшься — рубль дам.
Скорика как заколдобило — он опять:
— Нужен мне твой рубль.
В оцепенении был, а то бы чего поумнее в ответ сказал.
— А что ж тогда тебе надо? Чего около дома крутишься? Ей-богу, влюбился. Ну-ка, смотри сюда. — И пальцами его за подбородок.
Он её по руке хрясь — не лапай.
— Кобель в тебя влюбился. Мне от тебя другое нужно… — Сам не знал, чего бы ляпнуть, и вдруг, как по Божьему наитию — будто само с уст соскочило. — К Князю в шайку хочу. Замолви словечко. Тогда чего хошь для тебя сделаю.
Сказал и обрадовался — ай да ловко. Во-первых, не срамно — а то что она заладила “влюбился, влюбился”. Во-вторых, себя заявил: не оголец, а сурьезный человек. Ну и вообще: вдруг правда к Князю пристроит. То-то Проха от зависти треснет!
Она лицом помертвела, отвернулась.
— Незачем тебе. Вон чего захотел, волчонок!
Обхватила себя за плечи, вроде как зябко ей, хотя в комнате тепло было. Постояла так с полминуты, снова к Сеньке повернулась и сказала жалобно, да ещё за руку взяла:
— Сбегай, а? Я тебе не рубль — три дам. Хочешь пять?
Но Скорик уже понял: его сила, его власть, хоть и невдомёк было, почему. Видно очень уж Смерти что-то на Покровке запонадобилось.
Отрезал:
— Нет, хоть четвертную давай, не побегу. А Князю шепнёшь или отпишешь, чтоб меня взял, тогда вмиг слетаю.
Она за виски взялась, покривилась вся. Первый раз Сенька видел, чтобы баба, сморщив рожу, не утратила красоты.
— Чёрт с тобой. Исполни, что поручу, а там посмотрим.
И обсказала, чего ей нужно:
— Беги в Лобковский переулок, нумера “Казань”. Там у ворот калека сидит безногий. Шепни ему слово особенное: “иовс”. Да не забудь, не то худо будет. Войдёшь в нумера, пускай тебя к человеку отведут, имя ему Очко. Скажешь ему тихонько, чтоб никто больше не слыхал: “Смерть дожидается, мочи нет”. Возьмёшь, чего даст, и живо обратно. Всё запомнил? Повтори.
— Не попка повторять.
Нахлобучил Скорик картуз, да и выскочил на улицу.
Так вдоль бульвара припустил, что двух лихачей обогнал.
Хорошо Сенька знал, где они, нумера “Казань”, а то их хрен сыщешь. Ни вывески, ничего. Ворота наглухо заперты, только малая калитка немножко приоткрыта, но тоже так, запросто, не войдёшь: прямо перед железной решёткой расселся убогий инвалид, вместо ног штанины пустые завёрнуты. Зато плечищи в сажень, морда красная, дублёная, из засученных рукавов тельняшки видно крепкие, поросшие рыжим волосом лапы. Убогий-то он убогий, но, поди, как стукнет своей колотушкой, которой тележку от земли толкает, — враз душа вон.
Сенька сразу к безногому не полез, сначала пригляделся.
Тот не без дела сидел, свистульками торговал. Покрикивал сиплым басом, лениво: па-адхади, мелюзга, у кого есть мозга, свистульки из банбука, три копейки штука. Возле калеки толкалась ребятня, пробовала товар, дула в гладкие жёлтые деревяшки. Иные покупали.
Один попросил, показав на медную трубочку, что висела у инвалида на толстой шее: дай, мол, дедушка, энтот свисток опробовать. Калека ему щелобан по лбу: это тебе не свисток, а боцманская дудка, в неё всякой мелочи сопливой дуть не положено.
И стало Сеньке всё в доскональности ясно. Моряк этот тут для виду торговлю ведёт, а сам, конечно, на стрёме. И ловко как придумано-то: если шухер, дунет в свою медную свистелку — у ней, надо думать, голос звонкий, вот и будет знак остальным подмётки смазывать. А слово волшебное, которому Смерть научила, “иовс”, это “свои”, только шиворот-навыворот. На Москве фартовые и воры издавна так язык ломали, чтоб чужим не понять: то слог какой прибавят, то местами переменят, то ещё что-нибудь удумают.
Подошёл к стремщику, наклонился к самому уху, шепнул, чего было велено. Дед на него из под пучкастых бровей зыркнул, сиво-рыжим усищем дёрнул, сказать ничего не сказал, только малость на тележечке своей отъехал.