Один поставил ногу на подножку стойки. Так что был виден белый носок. Другой взял пепельницу и пару раз ударил по прилавку.
– Цапля! – крикнул он в сторону занавеси из бус и пустил пепельницу волчком.
Бармен вышел к ним со стаканом и тряпкой в руке. Вышел медленно, скованно, как в черно-белом кино.
– Давай боезапас, Цапля.
Бармен поставил стакан, сунул руку под стойку и вынул набор бильярдных шаров.
– Кий в зале, – сказал Цапля.
– Принеси нам два пива, – сказал тот, в носках, и оба пошли в темный зал рядом с сортиром. Молочный свет залил стол, но они остались в тени.
– Этих ты тоже знаешь? – спросила Беата.
– Все они на одно лицо, – ответил Яцек. – Как китайцы.
– Китайцы улыбаются.
– А эти что, нет?
– У меня мороз по коже. У них неподвижные лица. Как звери, как псы. Будто у них мускулов нет.
– У псов есть.
– У собак мускулы, только чтобы грызть.
– Знаешь, чтобы что-то сделать с лицом, надо иметь серьезную причину. У них ее нет. И так все всё знают.
Бармен с двумя кружками пива на подносе прошел мимо них, даже не взглянув.
– Делает вид, что тебя не знает, – сказала Беата.
– Иногда так лучше, – ответил Яцек.
– Для кого?
– Для всех, – сказал Яцек и сунул ладонь под волосы на виске.
– Ухо – это орган человеческого тела, слабее всего снабжаемый кровью, – сказала Беата.
– Жаль только, что не прирастает. Как-то странно теперь себя чувствую.
– Очень больно?
– Слабое кровоснабжение, слабая иннервация.
Бармен вернулся обратно и исчез за своей занавеской из висюлек.
В ярком кругу бильярдного света появились ладони, манжеты и кии. Игроки лениво обходили стол. Сняли куртки, но их рубахи казались вырезанными из черной бумаги. Под лампой собирался дым и стоял там.
Шары с грохотом разбежались и кто-то сказал:
– Ну, блин, Сараево.
Никто на них не смотрел, но они двигались медленным пружинистым шагом, словно каждую секунду готовы были все бросить, уйти и заняться делами поважнее. В теле каждого вместо крови циркулировали отражения и тени собственных поступков, и кожа принимала их форму, как перчатка на руке. Они были лишь оболочками, в которые облекалась взлелеянная ими в мечтах действительность, поскольку время, когда сыновья наследовали жесты своих отцов, подходило к концу. Вниз по Тамке [52] ехали автомобили. Водители видели мир в вороненом свете ночи, и ни один из них не пробовал представить себе, что всего этого просто могло бы не быть. «Астры» обгоняли «корсы», «короллы» обставляли «гольфы», «нексы» объезжали «твинго», «ибитцу» ехали ноздря в ноздрю с «альмерами». Река была окутана тьмой. Автомобили ныряли во мрак, как лемминги, чтобы выползти на другом берегу в гнилую вонь порта. Зеленые, желтые, красные, голубые, серебряные и белые, как четки в руках города.
– П…ц, – сказал один из игроков и выпрямился.
Два шара упали в лузы и покатились в утробе стола с нарастающим глухим стуком.
– Может, в пирамидку? – спросил он.
– В е…ку, – ответил его напарник и стал ставить шары для новой партии.
В пепельнице догорало три окурка.
– Скажи ему, чтобы завел что-нибудь, – сказал тот, который выиграл.
– Поставит каких-нибудь педиков, – сказал другой.
– Наплевать, только чтоб не было так тихо.
– Что, не в кайф?
– Не люблю, когда тихо.
– Точно, ты еб…тый.
– Не люблю. Если тихо, значит, сейчас что-нибудь случится.
– А если музыка, то не случится?
– Может, но тогда не ждешь.
– Играй, Вальдек, не п…ди.
Яцек видел их боковым зрением и старался понять, о чем они разговаривают. Шары со стуком раскатились по столу. Они были похожи на людей, которые собирались, что-то там свое делали, потом расходились, встречались с другими, и так все время, пока не умрет последний. Яцек повторял про себя номер телефона, по которому должен' был звонить Павел. Яцек усмехнулся, ведь ему эти цифры были без надобности, а для кой-кого – просто клад или, допустим, последняя соломинка. А ему по фиг. Шары стукались все реже. Два-три столкновения за один раз. Потом только удар кия и тихий звук одиночного шара между бортов.
– Ты чего смеешься? – спросила Беата.
– Так. Бильярд – это умная игра. Пошли отсюда.
Сон то приходил, то уходил. Иногда ему казалось, что сейчас он находится в квартире, и это пульсирующий красный неоновый свет за окном то будит его, то усыпляет. Когда он сказал продавщице в продуктовом: «Мне сто пятьдесят граммов, пожалуйста», она внимательно посмотрела на него: была Великая Пятница, и еще у него были грязные ногти. Он заметил, когда отдавал бумажку. Эта картина возвращалась к нему в ритме красного света, а вместе с ней и другие. Они накатывались из прошлого, из мест, где он бывал, и время сливалось с пространством. Он видел берлинский Кудам, [53] двоих турков и себя самого. Он топал за ними, стараясь почувствовать себя так же свободно, как они. Турки громко разговаривали и размахивали руками, точно цыгане на Торговой. А он шел бочком, держась у края тротуара, осторожно втягивая воздух, полный незнакомых запахов. За немцами тянулся шлейф парфюмерных ароматов, темнело, у него оставалось лишь тридцать четыре марки, «каро» тоже подходили к концу. Он вынимал их украдкой, по одной, чтобы они его не выдали. Зажженную сигарету прикрывал ладонью, сложенной домиком, – в первый же день он заметил, что здесь нет сигарет с таким коротким фильтром. Тип, у которого он должен был переночевать, не пришел. Моросило. Турки куда-то пропали. Белые «адидасы» на ногах посерели и стали бесформенными. Его манили витрины, но он избегал света. Позже он мало что мог вспомнить о той ночи. У него болели ноги, он схватил насморк, было холодно. На рассвете случайно встретил двоих поляков. Те возвращались откуда-то. Он принялся им все рассказывать. Торопливо, боясь, что они протрезвеют. Они взяли его с собой. Положили на полу. Проснулся в полдень. Те храпели. Потом пришли еще двое и хотели его вышвырнуть.
Все это возникало в виде зыбких видений. Он пытался удержать их в своем воображении, открутить назад, как фильм, но они были очень хрупкие, отрывочные. Они расползались, уходили, и он погружался в темноту, наполненную лишь звуками. Кто-то присел рядом. Ему захотелось представить, что это женщина, но призрак тут же развеялся, и Павел остался один. Потом он попытался сосчитать все деньги, которые у него когда-либо были. И не смог сложить даже пары чисел. Чудились банкноты – то упакованные в пачки, то разложенные веером, то разбросанные; столбики монет, первая в его жизни пятерка с рыбаком, правда, он не мог вспомнить, была ли она действительно его или он украл ее из материного кошелька. Так или иначе, он помнил свое ощущение, когда клал ее на прилавок и смотрел, как продавщица вынимает из ящика лимонад, берет с полки шоколадный батончик с розовой начинкой и совершенно равнодушно подает их ему, да еще и тридцать грошей в придачу. Он помнил прикосновение к теплой каменной ограде перед магазином и запах бензина от голубого мотороллера, принадлежавшего почтальону, который сидел рядом, потягивая пиво. Да. Очень возможно, что он вовсе не украл эту пятерку, хотя частенько тогда подворовывал, но таскал в основном по два злотых. Может, он получил ее за десять пузырей от деда, что ездил на большой колымаге, запряженной парой лошадей, и скупал бутылки по всей округе. Дед всегда одевался в черное. Он платил только по пятьдесят грошей, но брал всякие. В приемном пункте платили по злотому, но только за чистые, да еще эта зараза приемщица с мундштуком в зубах каждый десятый пузырь брала бесплатно.