– Это не телефонный разговор, – сказал Болек.
– А, – сказал Пакер.
Они препирались почти шепотом, стоя недалеко от Новогрудской в темном дворе, правда, кое-где в окнах еще горел свет.
– Ну как? – спросил Пакер.
– Щиплет немного. Чертов газ, – сказал Болек.
– В другой раз буду знать, Болька.
Двор-то был темный, но Болек был виден издалека, поскольку на нем не было ни брюк, ни даже трусов, вот он и белел во мраке ночи. Он подмывался водой из бутылки. Пакер стоял рядом, поводя носом.
– Подсыпала мне что-то, как пить дать. Вот приду, я ей… – шептал Болек.
– Болька, ну а мне тоже подсыпала? И себе? Мы ведь из одной кастрюли ели, ведь так? Ты просто обожрался.
– Я еще ни разу в жизни не обжирался, – сказал Болек, с опаской втягивая носом воздух.
– Ничто не длится вечно, – философски заключил Пакер.
– Что ты хочешь этим сказать?
– Да ничего такого. Но, может, ты бы немного притормозил с едой, Болька? Ведь мы уже не молоденькие.
– Вот сейчас я должен притормозить? Сейчас, когда я могу купить себе все, что захочу? Забыл, как раньше было? Хлеб с сыром да молоко. А сейчас…
– Не в еде счастье.
– Это точно. Почему это я должен себе отказывать, если мне нравится?
Болек швырнул пустую бутылку, и Пакер подал ему другую. Болек снова стал подмываться – спереди и сзади, выгибаясь при этом то в одну, то в другую сторону, как танцор. Наконец, решив, что уже хватит, смелее втянул воздух и сказал:
– Наверное, хватит.
– Ну, не знаю, – сказал Пакер. – Вроде как еще маленько шибает.
– Вода еще есть? – спросил Болек.
– Нет. Я взял две бутылки.
– А три, блин, ты уже не мог! – высоким голосом выкрикнул Болек.
– Болька, что ты все время наезжаешь. Звонишь среди ночи, напускаешь туману, и то, и се ему привези, я несусь как на пожар, думаю, стряслось не знаю что, а он мало того что всего лишь обосрался, да еще и с претензиями…
– Пакер! Я тебе сейчас кое-что скажу, – завопил Болек, но закончить не успел, потому что у них над головой на первом этаже зажегся свет и в открытом окне выросла фигура мужчины.
– Если не заткнетесь, то я звоню в полицию. И вон отсюда, пидоры! Сию минуту!
Болек, не говоря ни слова, стал одеваться в принесенные Пакером вещи. Натянул трусы, потом брюки, прыгая на одной ноге. И Пакер пританцовывал на месте, – он не любил, когда в его присутствии произносили слово «полиция».
Она, конечно, могла побежать за ними, за Яцеком, за жирным и Белобрысым. Ведь у нее было чистое, благородное сердце, чуждое страха. Но она поколебалась всего мгновение, и толпа разделила их. Люди поднимались по лестнице. Те уже смылись. Беата спустилась вниз, следом за ними, но быстро почувствовала, что идет все медленнее и медленнее и наконец не может идти совсем. Пришлось вернуться. Она совсем выбилась из сил. Черные буквы на табло сложились в слово «Закопане». Все вокруг занимались своими делами, словно не было ни ее крика, ни облавы, которую те устроили здесь, – будто все это просто привиделось. Она подумала, что так сходят на нет все события. Исчерпают себя и обрываются, не оставив следа, а мир тут же снова срастается в этом месте. Беата еще раз потрогала зубные щетки в кармане. На глаза навернулись слезы. Она было снова хотела сойти вниз, ей показалось, что внизу темнее и окружающие ничего не заметят. Но там в воздухе висел тот же серо-желтый свет, что и везде. Мимо прошел военный патруль. У патрульных были серьезные детские лица. Они тоже ни о чем не догадывались. Одиночество обступало ее со всех сторон, и оно не имело конца. Прозрачные двери открывались и закрывались, подмешивая в темноту ночи вокзальный свет. На остановке она задрала голову, чтобы проверить, в каком месте «Марриотт» расплывается в небе.
«Да какое мне дело», – подумал Яцек. По Аллеям как ни в чем не бывало ехали машины. «Вот хрен, тоже мне бизнес, ничего нельзя продать, чтобы тут же к тебе кто-нибудь не прицепился». В узком проезде на другой стороне улицы загрохотал поезд.
– Ну, про каникулы скорее всего можно забыть, – сказал он вслух. – Нет правды в жизни.
Вокзал с правой стороны притягивал своим обманчивым светом. Подумалось, что нужно туда вернуться и тогда все закончится раз и навсегда. Он вспомнил, что кудрявый один раз дошел с ним почти до самого дома.
«И черт меня дернул, на хрен надо было». Он и это вспомнит, если его как следует попросят. Мир стал слишком тесен. Знакомишься с кем-нибудь и не знаешь, чем это кончится. Когда-то было лучше. А может, и не захочет вспомнить. Как повернется.
«Знакомство со мной ему теперь не на руку. Или захочет. Как повернется». От остановки отъехал седьмой. Посыпались искры. Улица осветилась так, словно вот-вот вспыхнет. Яцек пересек Аллеи и пошел по Желязной. Старые дома поглощали свет, но что делать с ним дальше, не знали, и по окнам сновали лишь слабые блики, словно люди сидели при неверном пламени свечек или керосинок. Наверное, боялись, что город наконец потребует вернуть ему этот старый пещерный квартал, заставит всех покинуть эти дома и тогда их обитатели выйдут на свет и ослепнут. Яцек дошел до Злотой и свернул направо. Яна Павла была пуста. Он разбежался, перепрыгнул через заборчик и оказался на Эмилии. Во Дворце не светилось ни одно окно.
«Пупок мироздания, просто заеб…сь, – подумал Яцек. – Внизу пара сторожей, и в кустах живой души нет, потому что сегодня слишком холодно». Но это место было не хуже любого другого, поэтому он перебежал мостовую и пошел между деревьями. Ночные автобусы, ревя дизелями, отправлялись в первый рейс. Он обернулся посмотреть, как они ползут в сторону Аллей, чтобы потом разъехаться на все четыре стороны, – казалось, автобусы вышли в город после какой-то катастрофы или эпидемии, потому что на улицах и мостах не было ни души, а сбившиеся в кучу пассажиры смахивали на узников или беглецов, которые неслись на отдаленные скалы Натолина, Вавжишева, Таргувка и Кабатов. [60] Шестьсот первый, шестьсот второй, шестьсот пятый. «Три шестерки – вот вам и дьявол, – засмеялся он про себя. – Или восемнадцать, то есть совершеннолетие, избирательные права и право покупать алкоголь. Как все классно совпадает, стоит человеку оставить свои мысли в покое. Одна подходит к другой без всяких склеек». Окружающий мир со свистом проносился сквозь его мозг, не возбуждая, однако, никаких надежд, никаких воспоминаний. Мысли не выходили за рамки текущей минуты и были полностью адекватны тому, что регистрировали органы чувств. Ему казалось, что вещи замкнуты в себе, они, как телевизионная передача, кончаются ничем – ряд картин, и ничего больше. И он отбросил идею посидеть на лавочке в темноте и покурить, потому что это означало бы перерыв в программе или «просим нас извинить за помехи в эфире». Яцек свернул влево, срезая угол, чтобы как можно скорее выйти на Свентокшискую. Там было все, чем можно подпитать сознание: отблески огней на кузовах машин, множество вещей в витринах и бесконечное количество деталей, наполняющих мозг, долго бывший на голодном пайке. Больше, больше, чтобы чем-то занять этот причудливый электролиз, вбросить что-нибудь в эту сверхъестественную химию, лишь бы они не сосредоточились сами на себе, ибо тогда уже не будет ничего – только прямая, как горизонт, линия осциллографа, horror vacui [61] и благодарим вас, достаточно. Его обогнала уборочная машина, словно мимо пролетела со смертельным шелестом туча насекомых. В огнях перекрестка ее оранжевая спина заблестела, как от пота, и погасла, когда она въехала в глубокую пропасть Свентокшиской. Яцек подождал на светофоре, перешел на другую сторону и двинулся к кольцевой развязке. Справа волной текла ночь, разбиваясь о серебристые стены универмагов. Ее единственный длинный рукав терялся, тая, в глубине Злотой, в огнях Нового Свята.