Во второй год правления Эдварда мне было одиннадцать. Входя в его ауру, в тот многосотметровый круг, я испытывал чувства, назвать и определить которые был не в состоянии. Всякая политика мне была абсолютно до жопы, и Герек вполне мог бы называться Берутом или даже Чомбе. В мире разбитых фонарей, тайного покуривания и надуваемых через соломинку лягушек никаким секретарям, даже первым, места не оставалось. Но тогда, глядя на него, стоящего на трибуне, я видел пирамиду, тридцать с лишним миллионов человек, и он венчал эту пирамиду. И это было кое-что! Чем-то из разряда наших мальчишеских утверждений, что BMW лучше «мерса», а Лубаньски лучше Дейны. Но в то же время и чем-то большим, чем-то, что было непосредственным чувством. Почти религиозным. Хоть я неоднократно, сотни раз бывал в костеле, Бога мне там ни разу не показали. А здесь стоял, ну, может, и не Бог, но некто пребывающий в непосредственной близости к нему на лестнице бытия. Выше мог быть только Брежнев, Джонсон с Никсоном были слишком далеко. Одним словом, я чувствовал слабость в коленях и восторг. Я даже остановился, но толпа подталкивала, а отец тянул меня.
И выходит, мать Василя придумывала декорации для этих восторгов. Мастерская ее находилась на Саской Кемпе. Кажется, из окон видна была Висла.
– Иногда, когда срочная работа, – говорил Василь, – она по два, по три дня не бывает дома. И хата у меня свободная… – В его голосе звучала просьба и надежда.
– Послушай, Костек… – Что-то ему нужно было ответить. Так я подумал, хотя что я мог сказать Костеку обо всем этом? Не мог же я остановить этот фильм и пустить его опять сначала. Что я мог ответить Костеку из Лодзи, Костеку-приблуде, Костеку влюбленному, тогда как мы были давним супружеством? – Послушай, Костек. На твоем месте я бы не преувеличивал с этой самой любовью…
Однако от продолжения меня освободил румын. Он отодвинул стул, сел спиной к залу и полез под коричнево-бурое пальто с серым цигейковым воротником. Мы услышали тихий щелчок, и в его руке появился пружинный нож с узким острием.
– Не бойся, не бойся.
К блеску стали добавился блеск его зубов. Он был молод. Невысокий. Толстоватый, но лицо красивое. Для нас у всех цыган красивые лица. Он положил нож на стол. На зеленой рукоятке была металлическая кнопка, приводящая в действие механизм.
– Пидисят. Пидисят тысч.
Он бросал взгляд то на меня, то на Костека и все время улыбался. Сдвинутая на затылок черная шляпа придавала ему добродушно-веселый вид.
– Ченч, ченч, недорого, классный нож.
Он взял нож со стола, убрал лезвие, щелкнул, снова убрал.
– Хароший, хароший нож. На, кулега. – И он сунул нож Костеку.
– А на хрена мне твой мессер, коллега? Я человек мирный.
– Хароший мессер, хароший… дешево…
Костек, скептически поглядывая на игрушку, кончиком пальца поглаживал рукоять. Потом нащупал кнопку и нажал. Звук был приятный. Тихий, мягкий и в то же время решительный и решающий. Он попробовал закрыть нож, но у него не получалось. Цыгану пришлось показать ему маленький стопор у самого лезвия:
– Вот так, кулега, так…
Пружина тихонько щелкнула. Костек принялся забавляться механизмом. Щелкал и щелкал. Похоже, его загипнотизировали блеск лезвия и звук. Продавец, понимая притягательность бандитского оружия, сидел молча, выжидал, как поджидает рыбак, пока рыба теребит приманку. За окном проехал маневровый локомотив, из кухни донесся звон посуды и голос поварихи. Железнодорожник, черный, как трубочист, подошел к стойке и постучал по ней. Костек закрыл нож, сунул его в карман и достал бумажник. Вытащил из него банкнот и положил перед цыганом:
– Пятьдесят.
Тот взял деньги и протянул руку:
– Хароший ченч, кулега.
Они ударили по рукам, а потом цыган кивнул:
– Пошли. И ты тоже.
Мы двинулись за ним, но не к его столику, как я сперва подумал, а на улицу, туда, куда мы ходили курить. Цыган втиснулся в нишу, покопался за пазухой и извлек бутылку без этикетки.
– Что это? – недоверчиво поинтересовался Костек.
– Пей. Не бойся. Харошая водка.
Костек сделал глоток, и было ясно, что водка произвела на него впечатление. Несколько секунд он ловил ртом воздух, как рыба на берегу, а потом выдохнул:
– Паленая.
Цыган в темноте засмеялся и повторил с гордостью:
– Паленая!
Я взял бутылку и глотнул. Ста градусов там не было, но уж семьдесят это точно. По вкусу она напоминала ракию и была отменно хороша. Мы еще дважды пускали бутылку по кругу. Наконец цыган вернулся к своим, а мы закурили. Я смотрел в темноту и слышал, как Костек забавляется в кармане ножом.
А потом в середине ночи, когда уже не хотелось ни пить, ни разговаривать, мы забрали из-за стойки вещи, вытащили спальные мешки, улеглись на скамейках в зале ожидания и сразу же заснули, погрузились во тьму, заполненную железным грохотом, голосами путейских рабочих; они постукивали молотками по тормозам, и звук был сухой, высокий, как будто промерзший металл утратил всю свою звучность.
– Не везет, – протянул я.
Мы стояли под желтым расписанием в пустой автобусной станции. Было утро, и было жутко холодно. Судя по черным цифрам, автобус на Неверку уехал в шесть тридцать, а сейчас было семь с мелочью. Следующий будет только около трех.
– Ну и холодрыга! – Костек поежился под рюкзаком. – Мы же могли вечером узнать. Этот автобус…
– Могли. Мы много чего могли.
Зал ожидания был крохотный. Каморка без окон. В углу около электрической печки лежал старик. На полу таял снег. Костек потянул носом и сел рядом со стариком.
– Надо соснуть, хотя б часок. В такое время даже перекусить не удастся.
Мы опять впали в летаргию. Часы постукивали, большая стрелка обдирала кожуру с предложенного Костеком часа, по прошествии которого мы вышли в морозную мглу, чтобы снова убедиться, что Орля – это всем дырам дыра.
Правда, она обзавелась собственной пушкой на бетонном постаменте, а может, это была гаубица. Нацелена она была правильно – на запад. В пасти у нее торчал деревянный кол. Смысла в этом не было никакого. Остальная часть рыночной площади складывалась из одноэтажных и двухэтажных домов: магазины с цепями, подковами, с отравой для крыс и вывески «Видео-ТВ-салон», написанные ядовитыми фосфоресцирующими красками. Косметический салон «Флорида» в деревянном домишке с коричневыми ставнями, музыкальный салон «Манхэттен» в фургоне на колесах, из-за закрытой двери которого неслись «Польские орлы». Около гаубицы стоял конь, запряженный в сани; на голове у него был мешок с овсом, и слышно было, как он там хрумкает. Большой лохматый коняга с копытами, как тарелки. Выглядел он так, словно сам запряг себя и сам приехал. Женщины в платках и валенках делали покупки за окнами, на которых не было никаких надписей или только: «Мясо», «Хлеб», «Яйца, птица». Две блондинки в черных шубах вышли из-под вывески «Тутти-Фрутти», но у нас как-то не возникло желания проверить, чем там потчуют. Они скрылись за углом, оставив после себя углубления от каблучков в утоптанном снегу и аромат духов, который смешивался с запахом конского пота. Усатый мужик в домотканой свитке неспешно шел, приглядываясь к витринам, и, видно, искал что-то, что недавно еще там было, а может, просто хотел выпить, но дринк-бар «Калипсо» ни в коей мере не ассоциировался у него с теплым пивом и водкой. Мы только что побывали в этом баре, однако три высоких табурета у его стойки занимали жирные хмыри лет по тридцать, один в коричневом кожане, а два других в джинсе, с рожами, как тазы. Они жрали бренди и позванивали ключиками от машин, барменша чувствовала себя на седьмом небе, а за ее спиной возносился алтарь с «Чин-чином» на самом верху, коньяком на месте дароносицы и банками в самом низу. Выйдя оттуда, мы побрели по одной из улиц, она вела вниз и становилась все занюханней, пока не превратилась в обычную дорогу с кое-где стоящими домами, скорей даже хатами, и на одной из них над низкой дверью, кое-как заляпанной зеленой краской, мы обнаружили побуревшую доску. На ней кто-то изобразил кружку пива и надпись «Крестьянская корчма». Внутри все было так же, как на вывеске. И мы остались.