Белый ворон | Страница: 46

  • Georgia
  • Verdana
  • Tahoma
  • Symbol
  • Arial
16
px

– Тоже человек. Никакой не ангел, Казиком звать.

Он споткнулся, повернул и двинулся к музыкальному кружку.

– Весек, шел бы ты лучше спать. Иди поспи, говорю тебе, ничего умного ты все равно не придумаешь.

– Мне очень жаль, но я с людьми, а не с сосудами нечистот, как выражаются проповедники, желаю иметь дело.

– Ребята, а вы чего сидите? Сделайте что-нибудь, успокойте этого чокнутого!

Но в ту ночь не было настоящих мужчин. Ни один не шелохнулся, все сидели и только поворачивали головы, как одуревшие гелиотропы, следя взглядом за перемещениями Весека, пока тот не рухнул на колени рядом с Черненькой Налысо и Гонсером.

26

– Только не ввязывайся, – шепнул мне Костек.

А я и не собирался. Водка толкнула меня назад и приятно распластала по стене. Да и какого черта мне было вмешиваться? Ведь мы оказались временно расформированным отрядом, возможно даже, чем-то вроде десанта, и каждый должен был сам справляться. И артист со своей публикой тоже.

В точности как на том занюханном фестивале в темном, как могила, доме культуры, где Гонсер в первый и последний раз встал под свет прожектора, потом сел и заявил, что забыл слова и потому вынужден петь с листка, а та сотня зрителей, что сидела в зале, не знала, смеяться ей или плакать. Так было. Провинциальная дыра, уличные фонари гасились в восемь вечера, а из ста зрителей половина были местная шпана, а вторая – припершиеся издалека, чтобы послушать фолк-музыку. Фолк, так что вонючие кеды Гонсера были к месту, в точности как рок Буди Гатри, как неряшливость и бедность, под которую мы старательно стилизовались, веря, что все, что важно, должно быть скрыто, а обо всем, что существенно, нельзя говорить впрямую. Я могу ошибаться. Может, мы были глупцами, может, только по воле случая не стали харцерами, может, всего лишь самый обычный страх сбил нас в компанию, а может, любовь, эта буффонада кровообращения, экзальтация клеток, – словно мы были единственными людьми под солнцем. А все остальное – это декорации, построенные к нашему приходу. Да. Пьяные, со слезящимися глазами, мы в крохотном дребезжащем автомобильчике преодолели сто километров, глядя на красные огни обгоняющих нас машин, и гриф гитары торчал в окно. А Гонсер, наш wunderwaffe [30] на заднем сиденье, должен был продемонстрировать, что мы велики и непобедимы в священнодействии наших сияющих, просветленных душ. Зал, полный скрипучих кресел, и публика, надеявшаяся на электрические гитары и барабаны или в крайнем случае на Зенона Ласковика, а тут такая туфта. Похоже, когда оказалось, что это всего одна обычная гитара и пение на иностранном языке, они собирались нас линчевать. Да и Гонсер в растоптанных кедах, с мятой бумажкой на коленях, этакий маленький серый воробей или мышь, попавшая в ловушку юпитера, а еще и его голос – на октаву не тянет… Но все умолкло, зал затих, вполне возможно, из злорадного любопытства, со скуки или от изумления, но мы впивали эту тишину, точно песнь песней, разбросанные по всему залу – где-то позади Мейер, я в первом ряду, рядышком Малыш, а Бандурко мы послали раздобыть что-нибудь выпить. Гонсер сбивался, фальшивил, дрожал и не сыграл и половины того, что собирался. А мы млели от счастья, глядя на эту недоделанную звезду. Наконец он прошептал «Tomorrow Is a Long Time», поклонился и ушел за кулисы, шлепая резиновыми подошвами, и больше никогда так не было.


– «Ворона» не можешь? Ну, тогда хотя бы «Колокольчик», артист! Хоть эту! Пролей бальзам на наши славянские души, – не унимался Весек. Он выкрикивал это, очнувшись после очередной короткой дремоты. А может, он вовсе и не дремал, может, рассказывал Гонсеру и Черненькой Налысо какую-нибудь очередную историю, которых у него было без счета. Как-никак он был воплощением поэта и не ведал границ между воображаемым и явленным.

– Ну хоть что-нибудь по-русски выдай! Эх ты, король баллады в джинсах. Предали нас всех. Вместо того чтобы прислать вытертые куртки, которые пропитались потом негров и апостолов, нам построили фабрику курток. Что хотели, то и получили. Фабрики выпускают бездушные тряпки, у которых с небом столько же общего, сколько… а, даже слов таких нету. Сыграй «Бродягу»! Что, и «Бродягу» не знаешь? Врешь, по глазам вижу, что знаешь, у, отродье дождевого червяка, все ты знаешь, только не хочешь…

Но Гонсер ничего больше играть не стал. Я видел, как их головы, то есть его и Черненькой Налысо, то сближаются, то отдаляются, передавая некие доверительные сообщения и обеты, обмениваются невинными и сладострастными намеками. Как два муравья в лесу, именно они, единственные, избранные, чудом встретившиеся, и этот нежный, деликатный танец сяжков, прикосновения, ощупывание, еще не дословное, но уже на пути к этому, ибо мать-энергия примет их в свою утробу, где хотя бы минутку, хотя бы одно мгновение-дуновение можно будет верить в предназначение и во все то, что открывается в середине беспорядочной вечеринки, когда хаос и разброд вокруг обретает обличье окончательной гармонии, – короче, мы только затем так долго и блуждали по свету, чтобы наконец встретиться. Как муравьи в лесу. Я безошибочно мог представить себе каждую мысль Гонсера. Трудностей тут никаких.

– Воины отдыхают, – бросил я Костеку.

Он не ответил. Даже ухом не повел. Я видел его левый висок и кончик носа. Он смотрел прямо перед собой. Бдел. Он единственный не отдыхал.

– Отдыхают воины, – повторил я.

– Они не отдыхают. Они боятся. – На сей раз он мне ответил. Уголком рта.

– Херню несешь, командир. Херню, потому что не знаешь их.

Да, так я думал. Потому что все эти годы мы не ведали страха. Ни капли тревоги. Как последние идиоты. Как твердолобые бараны, как стадо овец, которые раз за разом впадают в панику, но вскоре снова щиплют травку, и только разогнанные, разделенные принимаются жалобно блеять.

– Ни хрена ты не знаешь, командир. В ногах спал, носками укрывался. У себя в Лодзи.

Не знаю, так ли это оскорбительно прозвучало, как я задумывал. Я не видел его лица. И тут мне подумалось, что я ведь никогда не видел, как этот сучонок выглядит задетый. Ни разу. Словно у него нет слабых точек, словно он пустой внутри или покрыт броней.

– Он мог бы жить везде, – сказал как-то про него Малыш.

Кажется, когда мы возвращались с вокзала. Регресс сел в поезд и уехал в Свиноуйсьце, чтобы уплыть оттуда на пароме и умереть в Стокгольме. Но Малыш имел в виду вовсе не его. Костек попрощался с нами в смрадном чистилище подземного перехода. До последней минуты он потешался над нашими огорченными физиономиями:

– Ну что, Пенелопы Балтики? Будете пить и вспоминать еще одного, пожелавшего изменить свою жизнь? И тем самым ваша жизнь тоже изменится. В этой юдоли слез нужно иметь конкретный повод для плача. – С бурого потолка капала вода, все куда-то неслись, и только арабы в костюмах и тюрбанах шествовали неспешно и степенно, выпятив животы, словно это был прохладный дворик дома в пустыне. – Для чего он туда подался? Зеркала есть везде. Во всем мире. Не будьте дураками.