Белый ворон | Страница: 64

  • Georgia
  • Verdana
  • Tahoma
  • Symbol
  • Arial
16
px

Я их даже не услышал. Просто почувствовал. Деревянная конструкция передавала малейшую вибрацию. Я почувствовал их, когда они вошли в сени. Еле ощутимая дрожь пробежала по всему храму. И только потом я услышал голоса. Неясные. Приглушенные расстоянием и массой дерева. Я тут же заткнул оконце, мой выход к свету. Мне стало жарко. Я видел их лица. Равнодушные, выбритые, раскрасневшиеся от мороза. Они пинками разбрасывали ломаные доски в поисках чего-нибудь; кто-то, должно быть поручик, присел на корточки и протянул руку к кострищу, возможно, даже взял несколько угольков, чтобы убедиться, что они такие же выстывшие, как и все строение. Наверное, они были в зимних полевых полуперденях, сибирских ушанках, высоких сапогах.

Несколько рядовых, надо думать, толпились, как им было приказано, у входа. В руках «Калашниковы». Офицеры вошли первыми. Остальные, возможно, стояли где-то на безопасном расстоянии. Видимо, они не нашли брошенный в снег пистолет, так что их осторожность была вполне обоснованной. Они ходили вокруг черного пятна кострища, разочарованные, что придется идти дальше, может, даже и разозленные. Кто-то шастал вокруг церкви в поисках следов, но находил только один-единственный, прямой и очевидный. Не исключено, что они ненавидели нас, как ненавидят глупцов, рушащих без причин установленный порядок. Совершенно точно, их немного разочаровало, что никто не высунулся из-за угла и не выстрелил в них, отняв тем самым возможность по-быстрому покончить с проблемой.

Они почти не разговаривали или разговаривали очень тихо. Порой я думал, что мне просто почудилось, что они еще не пришли, а может, уже ушли. В темноте и тишине могло произойти все что угодно. Я так судорожно держался, что руки у меня занемели. Правая перчатка была полна крови. Я снял перчатку зубами, рана между пальцами еще не подсохла, и я стал ее зализывать. Гвоздь проколол кожу. А потом порвал. Я чувствовал под языком мелкие лохмотья.

Но почти не болело. Вкус крови напомнил мне о пустоте в желудке. И жутко хотелось ссать.

Голоса внизу были слабые и раздавались редко. Нечем было занять мысли. Я сделал маленькую щелку в оконце. Сверкание ослепило меня. Я чувствовал, как луч пронзает зрачок и скребется где-то в задней части черепной коробки. Пришлось долго приучать взгляд. Маленькая неправильной формы дырочка давала возможность увидеть несколько метров тропки Василя да голый куст. Не слишком большой кусок мира, но хоть что-то. По крайней мере у одного глаза было хоть какое-то занятие. Я проклинал тех, внизу. Да делайте хоть что-нибудь, сволочи, думал я. Одиночные, капающие по каплям звуки были для меня хуже пытки. От напряженного вслушивания у меня кружилась голова. Часы лежали в кармане. Я боялся вытащить их. Мне представилось, как они падают, ударяясь о балки, разрастаясь с каждой минутой, а потом пробивают перекрытие и разрываются, как бомба. Я пробовал считать до десяти, до ста, но всякий действительный или почудившийся шорох сбивал меня со счета, и я поймал себя на том, что бездумно повторяю: «Шестьдесят двенадцать, шестьдесят двенадцать», – повторяю и не могу остановиться, как невозможно остановиться, когда в приступе лихорадки стучишь зубами. Так что я впился взглядом в этот клочок пейзажа, уцепился зрачком за тень, которую отбрасывал куст, и, мог бы в том поклясться, видел, что она движется, как в солнечных часах. Так остро желал я хоть какого-то действия. Я чувствовал, что тело мое становится невообразимо тяжелым, балка, на которой я сижу, трещит и вот-вот сломается, что скелет моей тюрьмы издает треск и сделать тут ничего невозможно. Но это всего лишь мочевой пузырь обретал твердость и тяжесть камня. Я оперся плечом о стену. Осторожно снял рюкзак с шеи и зажал бедрами. Свободной рукой расстегнул два ремня и откинул клапан. С ширинкой удалось легко справиться. Я прижал рюкзак и освободился от этой боли и тяжести.

А вскоре я почувствовал запах дыма.

32

– Необходимы события.

Фразы, не имевшие никакого смысла, неожиданно и внезапно возвращаются из глубин минувшего, и сила их равна безразличию, с каким они воспринимались в первый раз.

– А что, мало всего, что ли, происходит? – спросил я.

– Если по-настоящему, то не происходит ничего, – ответил мне Костек Гурка год назад, когда мы шли по Французской в сторону Рондо, ублажив себя утренним пивом в «Парижском», а позади у нас была какая-то вечеринка, люди почти все незнакомые, однако дом большой, так что удалось немножко соснуть. Мы зашли в бар «На Кемпе» выпить еще по пиву и стояли в сомнениях: ехать или идти пешком.

– Нет событий. – Костек упорно возвращался к своей тезе, но мне не хотелось его расспрашивать, потому что утро было ясное, прозрачное и морозное. Самолет золотился на солнце. Он летел на юг. В общем-то я даже жалел, что оказался не один. Хотелось пойти в пустой в эту пору дня парк, можно даже с одной или двумя бутылками пива в карманах, чтобы ощутить приятный взрыв алкоголя в артериях, взрыв, какой случается только на второй день после упорного ночного пития. – Ты посмотри на них. – И Костек указал на толпу, тянущуюся по широкому проходу к стадиону.

– Ну и что? – Я хотел сбить его с темы, но Костек в сущности говорил сам с собой. Он шел, сунув руки в карманы, высоко подняв голову, взгляд его был устремлен к массе людей, идущих продавать и покупать, и мне пришлось придержать его за локоть, так как он хотел выскочить на красный свет на мостовую. Мы пошли к парку, но он остановился на тротуаре, искал по карманам сигареты, которых у него не было, и я дал ему закурить и поднес зажигалку.

– Да ничего. Но меня всегда поражала случайность того, что делает огромная масса людей. Стоит только подумать, что в один прекрасный день пять миллиардов могут сделать нечто совсем иное, чем ожидают все, нечто непредвиденное…

– Да что миллиарды. Я вот тоже не знаю, что буду делать завтра. И ты тоже.

– Вот именно. Все взаимоуничтожается. Не остается ничего.

– А чего бы ты хотел? Чтобы все они направились отсюда отвоевывать Константинополь? Они есть хотят. Никакой тут нет случайности.

– Еда у них есть. Они могли бы быть совсем в другом месте и совершенно не понимают этого.

Он щелчком отбросил недокуренную сигарету в сухую траву и скользнул по мне взглядом.

– Пойдем? – кивнул он в сторону стадиона.

У меня не было охоты ни толкаться среди чужих людей, ни глазеть на океан вещей, на эти огромные косяки чудесного барахла. Невероятно, сколько вещей нужно людям. Мне хотелось пройти через парк, купить две бутылки пива, принять душ, с часок еще поспать или выпить два кофе. В полдень мне надлежало быть на службе.

Костек лишь передернул плечами и наискось пересек Зеленецкую, не обращая внимания на машины и трамваи. Кто-то даже гуднул ему, но он уже исчезал, растворялся в серой, текущей в гору реке, такой же серый, только чуть более быстрый, более юркий; какой-то миг я еще видел, как он обгоняет людей, почти бежит, спеша встать на самом верху стадиона и смотреть на приливы и отливы людских волн у себя под ногами.

Тогда я мог только пожать плечами. Что я и сделал. Довольный, что он отвалил, я возвратился на Рондо, купил то, что хотел купить, и пошел через нагой парк. Дошел до озерца и на скамейке выпил одно пиво, ощущая, как меня охватывает нервная беззаботность. Фабрика на другой стороне выпускала клубы пара и пахла шоколадом. На прибрежном льду переваливались утки, но у меня для них ничего не было. Страшно приятное утро. За спиной у меня тысячи людей осуществляли свои мечты. Не так уж все плохо, думал я. Безнадежность находила для себя какие-то подвижные формы, даже моя жизнь как-то примирялась с собой, и у меня впереди был еще целый час покоя, я ничего никому не был должен, хотя обязан был сделать массу вещей. Например, и сейчас я это точно знаю, обязан был пойти за Костеком, выслеживать каждый его шаг, ловить его взгляды и каким-нибудь хитрым способом склонить его высказать все те слова, фразы и мысли, которые еще только формировались в его точном и одержимом мозгу. Однако красота того утра вводила в искушение и велела мириться с любой засадой и опасностью. Неподвижный парк, выразительные контуры, светлые, разделенные цвета, тень и свет четко разграничены. Зеленовато поблескивает скульптура обнаженной женщины. Недвижность воздуха заставляла воспринимать мир как нечто окончательно оформившееся. Никаких угроз и предзнаменований. Однако я должен был пойти за Костеком и ловко и осторожно вытянуть из него все те предчувствия, мысли, которые, вероятно, не давали ему спать по ночам, хотя еще не обрели никакой конкретной формы, были ощущениями, неудовлетворенностью, чем-то неопределенным и тревожащим, чем-то, что требует осуществления, иначе этого никогда не познаешь. Я обязан был идти и смотреть, как он покупает пачку сигарет «Космос», открывает ее, а потом боком пробирается сквозь толпу, радостный, оттого что толпа не догадывается о его существовании, зато он объемлет их всех своими мыслями, всех людей на этом стадионе и всех от сотворения мира. И в то время как все они заняты собой, он занимается ими, пытаясь постичь законы инерции и неподвижности, благодаря которым мы можем жить, прилепившись к вращающейся скорлупе, покорные, смиренные и смирившиеся. Он должен был обдумывать все это с помощью образов, должен был присматриваться к жизни, чтобы прийти к мысли, что жизнь требует корректив. Костек Гурка, писатель, для которого бумага оказалась чем-то слишком легким и слишком гладким, – рука скользит по ней, а душа не оставляет никаких следов, вообще нет никаких следов, едва лишь одно кончится, сразу нужно начинать что-то заново. Так что сейчас он, видимо, продвигался сквозь толпу, заглядывал в лица, втягивал ноздрями запахи тел, завороженный материальностью существований, множественностью хаотичных и ненужных воплощений, и, вероятно, обдумывал новое сотворение света, новые законы, оставляя для себя скромную функцию разумной судьбы. Я должен был держаться рядом с ним, должен был вслушиваться во внешне несвязные и случайные фразы, прежде всего должен был поверить во все то, во что постепенно начинал верить он сам. Мир полон безумцев, так что вера эта была бы самым трудным делом. Но если бы мне это удалось, если бы это удалось кому-нибудь из нас, не было бы всего этого. А так мы стали личным миром Костуся Гурки, и он мог переставлять нас, как фигуры на шахматной доске, лодзинский грошовый демиург. Но если каждый человек является миром или мирком, как в нашем случае, то это значит, что он безошибочно достиг своей цели, а жизнь и смерть всего лишь вопрос единственного его мановения.