Этот сентиментальный узкоколейный сон в стиле fin de siècle снился мне в набитом битком автобусе до Ясёнки. Люди выделяли запахи. Две девушки сзади разговаривали о прыщах: «Вот, видишь? Выскочил сегодня утром». — «А ты выдави его». — «Даже не знаю». Справа на пригорках музейными экспонатами торчали старинные буровые Бубрки [21] . Потом, где-то около Рувно, вынырнула Цергова. С северной стороны она очертаниями напоминала зверя: массивная вздымающаяся голова и напряженный хребет — словно сейчас встанет на ноги. Ничего общего со спокойной Соракте. Невольно ждешь тяжелого стона или сопения. Прямо-таки животное из легенды — ленивое, непредсказуемое, покрытое жесткой щетиной хвойного леса. «Не будешь же ты ходить с такой белой гадостью!» Сразу после этого была остановка, и девушки вышли через заднюю дверь, поэтому я не смог их разглядеть.
Сначала я увидел, что около Бернардинцев исчезла «стопятидесятка». Большая сорокатонная самоходная пушка пропала вместе с пьедесталом. Стояла себе тридцать лет, а теперь вот исчезла без следа. Вместо нее около монастыря копошились бульдозеры и экскаваторы. Они надгрызали кладбищенский бугор. Автобус помчался дальше, но я дал себе слово, что найду мою самоходку. Позже я узнал, что она исчезла по решению общенародного референдума. 77 голосов «за», 11 «против». Невеселый конец.
У фасада ювелирного магазина стояли леса. Шел ремонт. Тротуар был выровнен. В некоторых местах совсем новый. Дети красили зеленой краской школьный забор. Я чувствовал, что земля начинает слегка ускользать у меня из-под ног. Напротив развалин синагоги по-прежнему паслись козы, но и там что-то происходило. За сеткой забора, окаймляющей массивный фундамент, лежала свеженапиленная древесина, доски, балки, все так, словно кто-то собирался тут что-то делать. Я обошел Рынок вокруг, но все было не так, как всегда. Было совсем по-другому, хотя мне не вполне удалось бы объяснить, в чем дело. Афиша извещала, что в воскресенье состоится матч, билеты по два злотых, льготные по одному, «дети и женщины — вход свободный». Рядом висело объявление, что в кинотеатре в 10.00 должен пройти конкурс чтецов, посвященный благословенному Яну из Дукли. В своем путеводителе я вычитал, что Ян «обратил в лоно католического костела многих иноверцев. В этом отношении он опередил свою эпоху, ощущая потребность в экуменизме».
Было жарко. Я искал прохлады и пошел к Марии Магдалине. Внутри дети отрабатывали процедуру первого причастия. Родители сидели сзади и смотрели, как мальчики и девочки по очереди подходят к ксендзу и понарошку зажигают от ксендзова огня воображаемые свечи. Священнослужитель предупреждал, что в день празднества они будут иметь дело с настоящим огнем. Я вышел. У арки стояла женщина в лилово-розовом платье и из лилово-розовой сумочки вынимала лилово-розовую пачку сигарет «Weston light». Я не мог найти себе места. Я приехал явно не вовремя. Даже не посмотрел на Амалию.
Перед Бернардинцами двое в белых воротничках расставляли экскурсию мальчиков для съемки. Я проскользнул стороной, чтобы не войти в кадр. Внутри работали две камеры, а монах в коричневом облачении что-то объяснял. Один объектив целился в него, другой бродил под потолком, где были представлены сцены из жизни благословенного Яна. Я вышел во двор. Белый нагретый камень пах воском и бензином. Экскаваторы и бульдозеры замерли. Рабочие ели и запивали из пластиковых бутылок. У почты стояли новые телефоны, которые были синее неба. Мальчики садились в икарус с жешувскими номерами. Я медленно шел вниз по улице. Остался только Пететек.
А там было пусто, так пусто, как никогда, и очень странно как-то, всё вроде на своих местах, но словно ждет чего-то, а полное отсутствие чего бы то ни было превращало это ожидание в нечто идеальное, пустое и холодное, как иероглиф. Казалось, что даже пыль перестала оседать, а трактирные шумы загустели в воздухе и зависли. Я сел там, где частенько сиживал Анджей Невядомский [22] . Пани принесла мне пиво, будто самообслуживания уже не было. Как всегда в Дукле, я пил «Лежайское». Оно входило без сопротивления, но не более того. И притаивалось именно в том месте, где ему положено. Только холод в животе. И все более ощутимое отяжеление, будто я должен остаться в этом деревянном зале навсегда, остаться в Дукле, стать ее частью, ее собственностью, так же как и ежедневные тени от предметов, от деревьев на Рынке, от домов и людей, спешащих на утренние автобусы до Кросна.
И среди ясного дня я ощутил еретичность бытия, невероятно странную отклеенность, волдырь между кожей мира и мной, волдырь, в который, как в плазму крови после ожога, впитывается сознание, и никогда, до самого конца, рана не подсыхает, разве что во сне, но тогда мы не имеем об этом понятия. Отяжелелый и неподвижный, с гаснущей мыслью, я все больше тяготел к материальности. Я представлял себе, как стыну и окончательно застываю, и свет начинает обволакивать меня, как и другие сформированные раз и навсегда вещи. Целиком погруженный в это благостное сияние, свободный, избавленный от каких бы то ни было возможностей, я пребывал за этим столиком, с ладонью на опустошенном стакане, такой же пустой, как он; и через двести лет кто-то меня здесь отыщет на свою беду, ибо должен будет плести сеть догадок, сшивать петли повествования, чтобы заполнить свою голову, чтобы избавиться от этого эха внутри, чтобы использовать то, что ему дано, то, на что он обречен, — а я уже далеко вне всего этого, вне необходимости какой бы то ни было альтернативы, я всего лишь вещь, с которой должны будут справиться, так же как сам я сейчас должен препираться с каждой минутой, образом и мгновением этого мира в 15.15 апрельского дня, используя все доступные способы, потому что единственно подходящего просто не существует.
А потом вошел дед в сером замызганном пиджаке и уселся за соседним столиком. Больше он ничего не сделал, ничего не заказал себе, и наверняка не существовало никого, кто мог бы прийти на условленную с ним встречу. Он закурил сигарету и смотрел в окно сквозь струйку дыма. Он принадлежал к тому сорту людей, что похожи на минералы. Движение не есть их натуральное состояние. Они перемещаются из неподвижности в неподвижность. Будто все уже совершили и теперь тратят время, в буквальном этого слова значении. Позволяют ему проплывать мимо, а может даже течь сквозь них.
В общем, дед сидел, а официантке не было до него никакого дела. Время от времени он чмокал губами, посасывая мундштук. Не похоже было, чтобы он погрузился в раздумья. Из прошлого, вероятно, наплывали обрывочные образы, затопляли его сознание и уберегали от настоящего. В минуты идеального покоя никогда не видно будущего, чтобы вообразить его, необходимо усилие воли. Только минувшее приходит непроизвольно, потому что старые события кажутся прозрачными и уже не могут ранить тела. Они берегут его от внезапного падения в будущее.
Солнце за окном переместилось. Нежные золотые лучи лизнули бурую ткань пиджака, и вскоре фигура деда зависла в пространстве, точно вот-вот должна была исчезнуть. Прошлое воспоминаний и вечное настоящее света овладели им и деликатно уничтожили.