На примере брата | Страница: 7

  • Georgia
  • Verdana
  • Tahoma
  • Symbol
  • Arial
16
px

Они хватали первое, что попалось под руку, вокруг уже рушились балки и падали стены. И выносили на улицу, где стояли все жильцы, среди них мать с ребенком, то есть со мной, на руках.

Вокруг горели дома.

Остальное уже рассказы. Как сестра пыталась спасти белье и отец едва успел ее отпихнуть, когда рухнула балка. Как от жара на третьем этаже одно за другим с громким треском лопались стекла. Как померкло небо, с которого черно-серым снегом сыпался пепел. А вместе с пеплом сыпалось все, что люди приобретали и копили годами — теперь все это грязносерыми хлопьями оседало на волосы и блузки. Тот летний день, 25 июля 1943 года, выдался жарким.


Другая отчетливая картина, с которой начинается во мне память: огромные пылающие факелы вдоль по улице справа и слева, горящие деревья.

А еще: в воздухе летают маленькие язычки пламени.


Не хочется рассказывать гладко. Память, говори. Это из сегодняшнего дня протягиваются в прошлое цепочки причинно-следственных связей, норовя все

объяснить и расставить по полочкам. Такая вот картина: ребенка, то есть меня, тогда трех лет от роду, укладывают в детскую коляску, накрывают мокрыми полотенцами и везут по Остерштарссе.


Язычки пламени, что летали и прыгали в воздухе, лишь в более поздних рассказах нашли себе объяснение. Это были горящие лоскутки занавесок, сорванных и выброшенных из окон пучиной огня.


Еще долгие годы после войны, сопровождая все мое детство, снова и снова пересказывались события той ночи, благодаря чему мало-помалу сглаживался, сходил на нет первоначальный ужас, а пережитое становилось постижимым и даже забавным: как старшая сестра и отец сперва составляли наши пожитки на середину улицы, как потом положили ребенка, то бишь меня, в коляску и укрыли полотенцами, смочив их водой из лопнувшей водопроводной трубы; как затем родители и сестра, бросив спасенный скарб прямо на улице, побежали по Остерштрассе в сторону Шульвег, а справа и слева горели дома, особенно правая сторона, та вообще пылала, добежали до Ластрупсвег, там тоже все горело; как они бросились в переполненное бомбоубежище, где молча, сосредоточенные и на удивление собранные, сидели люди; как отец той же ночью явился в распоряжение штаба люфтваффе и только два дня спустя, во время которых было еще несколько налетов, мать с сестрой снова его встретили у родственников, небритого, серого от недосыпа, в напрочь загубленной белой летней гимнастерке. Что еще рассказывали, он и другие: как в подвалах сгоревших домов находили людей, повисших на водопроводных трубах и распадавшихся в прах при первом же дуновении сквозняка. Других, кто успел

выскочить, подхватывало ураганом пожара и утаскивало в самое пекло пылающих кварталов; были и такие, кто в горящей одежде бросались в каналы. Но фосфор прекрасно горит и на воде.


Бомбоубежище, где мать вместе с сестрой и со мной на руках спаслись, находилось на углу Шульвег, в доме кожгалантерейщика Израэля. Магазин его и по сей день там. В 1938-м, рассказывала мать, в окнах его витрины были вывешены большие плакаты: Внимание! Невзирая на фамилию, владелец магазина чистокровный ариец! Искренне Ваш кожгалантерейщик Израэль.


Вот еще одна из первых картин в моей памяти: люди в бомбоубежище. Плачущий старик. Женщина держит на коленях птичью клетку, по которой в панике мечется птаха. Вторая птаха лежит на полу клетки лапками вверх, как будто только что свалилась с шестка.


Письмо брата отцу.

17 августа 1943 года.

Сегодня утром пришло твое письмо, я в себя прийти не могу, просто в голове не укладывается, чтобы 80% Гамбурга сровняли с землей, у меня, хоть я тут всякого навидался, слезы стояли в глазах. Как-никак был родной дом, кров, сколько радости и воспоминаний связано, и вот все это, самое бесценное, теперь пропало, уничтожено, отнято.


Евреям вход в бомбоубежища был воспрещен.


Недавно я имел возможность взглянуть на бомбоубежище, на котором, как на фундаменте, после войны построили дом на одну семью. Мои друзья этот

дом купили. Спуск по лестнице был подобен нисхождению в детство, снова сырость, теснота, узкие проходы, лабиринтность — в бункере для прочности были еще и опорные перегородки. Заржавелые вентиляционные трубы тянутся поверху вдоль стен. Надписи: «Курить воспрещается!» Газовый шлюз. Странные, поразительные ощущения: вместе со спуском перед глазами встают затонувшие в памяти картины. Самое неожиданное случилось, когда погас свет: белые стены и сейчас, шестьдесят лет после войны, засветились слабым фосфорисцирующим сиянием. И лишь постепенно, совсем не сразу, свечение померкло.


Обе фарфоровые статуэтки в стиле бидермейер, спасенные отцом или сестрой из горящего дома, слегка повреждены. Одна, это пастушка с корзиной цветов, лишилась руки. Вторая изображает жанровую сценку: две дамы в пышных, опять-таки в стиле бидермейер, платьях внимают мужчине, который, стоя, читает им вслух: книгу он держит в левой руке, а правой для выразительности жестикулирует. Книги у него теперь нет, да и пальцы на правой руке тоже оторваны. В первые послевоенные годы обе покалеченные статуэтки стояли на книжном шкафу своеобразными памятниками родительских военных потерь.

Зато ничуть не пострадали — и об этом снова и снова рассказывали как о маленьком чуде — елочные шары, вытащенные сестрой из горящего, вот-вот готового обрушиться дома.


Самое удивительное — как испытанный ужас, шок, потрясение благодаря этим повторяющимся рассказам мало-помалу начинали укладываться в голове,

как переживания, облекаясь в словесные формулы, постепенно утрачивали свою остроту. От Гамбурга только руины и пепел. Городморе огня. Ураган пожара.


Поздней осенью 1943-го нас, мать и меня, эвакуировали к родственникам в Кобург.


Брат обучился на скорняка. Он так хотел быть меховщиком, рассказывала мать. Это, кстати, и дневник подтверждает. Есть там несколько рисунков — трогательно неумелых — с набросками витринной декорации мехового магазина.

Да, как ни странно, ему явно нравилось это ремесло. В противоположность мне, хотя я тоже на скорняка обучился и тоже сдал экзамен на подмастерье, но всеми мечтами и помыслами тянулся совсем к другому: читать, писать, да, уже тогда меня одолевал настоящий голод по чтению и письму, — все, что угодно, только не унаследовать отцовское дело, его скорняжную мастерскую. Профессия надоела мне, как только я все в ней изучил: каракулевые, норковые, нутриевые шубы, бобровые, выбор покроя и изготовление выкройки. Я настолько хорошо все освоил, что в итоге выдержал экзамен на подмастерье с отличием. И отец тоже ненавидел свою работу, относился к ней как к неизбежному злу. Зато стал самостоятельным. Самостоятельность — это важно. Тешило остатки господского барства. Еще он ненавидел профессию, потому что по-настоящему, мастерски, никогда ей не владел. Случайное дело жизни. На развалинах подобрал скорняжную швейную машину. Впрочем, решила все не только случайная находка, но и его работа таксидермистом, или, как говорили до войны, препаратором — несомненно, лишь благодаря ей он на эту швейную машину и обратил внимание. В те времена многие вещи лишились владельцев и, вырванные из привычного обихода, бесхозными валялись среди руин.