— Куда едем?
— К Рейхстагу.
— А-а, на упаковку [3] поглядеть, — сообразил шофер. — Только не ждите чего-то особенного, ночью мало что видно. Вообще, дело полезное для нашего брата. Гостиницы битком, в пансионатах яблоку некуда упасть. И заказов хватает, с позавчера вот так.
— А обычно работы у вас мало?
Таксист кивнул лысой головой и бросил взгляд в зеркало. Но глаз его я не увидел — несмотря на поздний час, на нем были черные очки, пилотские, в стиле тридцатых, с массивной оправой под золото.
— Город после объединения — один сплошной затор. Крутом стройки да перестройки, куда ни ткнись — одностороннее движение, где раньше нормальное было. До чего ведь дошло! На Потсдамерплац у нас теперь озеро. Вырыли огромный котлован, понимаешь, а в нем земснаряды, шаланды да еще два буксира.
Машину затрясло. Мы ехали по каким-то временным мосткам.
— Случись на шаланде бунт — морской суд разбираться должен. Да уж, после объединения столько агрессии в людях накопилось, спасу нет. Я сам в Берлин лет двадцать назад приехал, из ФРГ, не захотел там жить. Тут тогда был отстойник для всех аутсайдеров и прочих дуриков. Социальный биотоп за каменной стеной, под охраной. А теперь понабежало мальцов, которым деньжат бы срубить, да побыстрее. Думаю вот, не податься ли еще куда.
— Куда же?
— В Кельн, может — в Гамбург.
В машину ударяли резкие порывы ветра. На лобовом стекле показались первые капли дождя. Таксист включил дворники.
— А чем вы занимаетесь, когда не за рулем? По специальности то есть?
— Многие интересуются. Думают, водила с ученой степенью. Нет. У меня водительские права, лицензия плюс шесть семестров романской филологии, вот и все. Когда не вожу, ничем не занимаюсь, читаю только, ну в кино хожу, еще музыку слушаю. И люблю ездить по свету, в Африку, в Сахару. Я когда-то путеводитель написал по Сахаре, маленький, правда. Она тогда еще не стала модным туристским аттракционом. Путеводитель мой давно распродан… Все, дальше ограждение. Пешком вам придется. Могу подвезти, конечно, да только ничего это вам не даст, вы же не хотите платить лишнее?
Я заколебался — не поехать ли в пансион, Бог с ним, с Рейхстагом. Но любопытство взяло верх, хотелось увидеть, какую часть Рейхстага уже упаковали. Я расплатился и выбрался из такси.
Дул холодный ветер, моросило. Вчера вечером, понадеявшись на метеопрогноз, я оставил плащ дома, в Мюнхене, чтоб не таскать с собой. В легком шелковом пиджачке, который я купил в Мюнхене по причине внезапно наступившей жары, холодный ветер пронизывал до костей.
Прямо впереди были Бранденбургские ворота, казалось, будто они светятся. Вокруг бродило несколько человек, все в плащах или накидках с капюшоном. К ограждению подъехал автомобиль, остановился. «Ланчия» с итальянским номером. Я вдруг почувствовал, что от моего шелкового пиджачка исходит какой-то странный запах, очень необычный, нет, не такой, как от намокшей шерсти — та пахнет по-домашнему уютно, сырой овчиной, — и не такой, как от хлопка, который, намокнув, издает запах соломы. Запах моего пиджака… Ну и ну, он воняет какой-то мерзкой слизью, какими-то выделениями, тьфу ты, вот ведь напасть. Я перешел улицу Семнадцатого июня. «Ланчия» развернулась и с горящими фарами двинулась прямо на меня, затормозила, водитель что-то крикнул — мне, больше некому. Я подошел и сказал, пригнувшись к опущенному окну:
— Я не здешний. Sono straniero.
— Ahh, lei parla italiano.
— Solamente un poco.
Он затараторил по-итальянски. Как я понял, что-то насчет ярмарки и что он куда-то едет ночью. Заметив мою растерянность, итальянец перешел на немецкий, причем вполне сносный, хотя и с сильным акцентом. Он рассказал, что возвращается с оптовой ярмарки. Здесь, в Берлине, ярмарка была. Одежда из кожи. Неужели, удивился он, я не читал в газетах?
— Нет, — сказал я. — Сегодня только приехал.
Итальянец не умолкал: после продаж у него остались кожаные куртки, две штуки, выставочные модели. Ему надо сегодня же возвращаться в Милан, да, сегодня, ночью. Зачем везти куртки обратно? Он открыл дверцу, махнул рукой, приглашая садиться. На секунду я заколебался, вспомнились всякие истории, которых я в последние месяцы наслушался от людей, побывавших в Берлине. Задушенные квартирные хозяйки, отрезанные пальцы с перстнями, туристы с кляпом во рту, киллеры, их жертвы… Но итальянец снова поманил гостеприимным жестом и улыбнулся такой радушной, такой типично итальянской широкой улыбкой… Короче, я уселся рядом с ним. И едва захлопнул дверцу, машина тронулась. Отъехали недалеко — в темный провал между двумя уличными фонарями. Я вздрогнул — влип, значит, все-таки! Быстро обернулся — нет, на заднем сиденье никто не прятался. Там был только черный мешок. Но он имел форму человеческого тела! Итальянец заглушил мотор.
— Холодно? — Он ткнул пальцем в мой пиджак.
— Да. — Запах, который источал намокший шелк, преследовал меня неотвязно, и я вдруг понял, чем пахнет, — да семенем же! Вспомнились сумчатые медоеды, о которых толковал Кубин, и я решил — вернувшись домой, непременно загляну в энциклопедию: интересно, какие такие железы у гусениц тутового шелкопряда выделяют шелковое волокно?
— Правду сказать, запрещено, — вздохнул итальянец. — Нечистая конкуренция.
— Нечестная, — поправил я и тут же обозлился на себя: что за привычка, непременно надо указывать людям на их ошибки, скажите, учитель какой нашелся! — Извините!
— Как так «извините»? Надо. Иначе опять и опять делаем тот же глупый ошибка.
— Вот-вот, — сказал я, — итальянцы славятся своей доброй снисходительностью, они никогда не поправляют, если иностранцы делают ошибки в языке.
— Когда человек говорит, не поправляют. Зато поправляют, когда поет.
— Это как же?
— Про американца историю слышали? Пел в опере первый раз, в Неаполе. Спел арию. Публика кричит «da capo». Американец поет арию на бис. Публика опять кричит «da capo». Он опять поет на бис, потом еще, потом еще. Другие певцы недовольны, им тоже охота выступать. А публика вопит и вопит «da capo». Американец больше не может, устал, сил нету, спрашивает: «Сколько раз еще надо петь арию?» И тут кричат из зала: «Пока не перестанешь фальшивить!» — Итальянец окинул меня оценивающим взглядом. — Какой размер? Пятидесятый?
— Да, вроде того. Если итальянский, то пятьдесят второй.