Рыцари моря | Страница: 60

  • Georgia
  • Verdana
  • Tahoma
  • Symbol
  • Arial
16
px

К этому Месяц еще прибавил, что человек, говорящий плохо о чужом народе, с такой же легкостью может сказать плохо и о своем, так как таит в сердце много ненависти. Добрый человек видит в ближнем лишь доброе, а злой повсюду выискивает зло.

Герд был человек язвительный:

– Я шел на именины к невесте, а попал на проповедь.

– Вы хотели ответа… – Месяц бросил взгляд на Ульрике, которая слушала очень внимательно, и опять обращался к Герду. – Господину не понравилось российское летоисчисление. А понравится ли ему то, что некоторые восточные народы поедают змей и саранчу и даже считают этих тварей лакомством, а другие в нестерпимый зной облачаются в шубы, а третьи за отсутствием воды умываются песком – о том знают многие, ходившие в Палестину и в Александрию, – а четвертые целыми днями сидят неподвижно и находят в том наслаждение, пятые не пьют вина, шестые пишут справа налево, седьмые поклоняются корове, восьмые живут отшельниками, девятые пляшут вокруг огня, а десятые говорят стихами?.. Все это обычаи – не более.

Герд уже не скрывал небрежения:

– Господин Месяц искусен в речах. Он отечество свое готов наделить чертами, какие больше подходили бы ягненку, а из меня слепил некоего блудослова, какой мало понимает даже из того, что сам говорит… Однако мне надлежит напомнить, что российский ягненок, бряцающий оружием, уже который год терзает германскую Ливонию и подминает под себя литовские города… Господин Месяц радеет за отечество. Это понятно. Но он видит свое отечество глазами россиянина и болеет только своей болью. Он не видел своего отечества со стороны – к примеру глазами ливонского немца, который принужден был оставить свою страну, свои возлюбленные леса и поля, свое море и дюны, свои красивые города, свой дом, наконец, и сад, посаженный еще предками, и виноградную лозу, взлелеянную за многие годы, оставить могилы отцов, чтобы уже никогда не вернуться к ним… Он увидел бы, что его Россия – это монстр…

Месяц, немало претерпевший от жестокостей Иоанновых и от его неправедного суда, никак не мог, однако, согласиться с тем, что Россия – монстр.

– Я не причисляю себя к слугам царя Иоанна и не имею особенного желания отстаивать здесь его последние свершения. Однако отстоять их нетрудно, поскольку причины, приведшие к войне, очевидны и общеизвестны. Ливонцы сами навлекли на себя гнев Иоанна, отказавшись платить ему дань, какую платили еще старым московским князьям, – дань за город Юрьев, который россияне, не желая пролития крови, уступили ливонцам в давние времена. Что до Полоцка, отнятого у Литвы, то с самого основания разве он был литовским? И разве однажды, оставляя эти города, россияне не плакали над своими печами и церквями, над своими садами и возделанными полями; разве в других местах им не предстояло все начинать заново; разве не жаль им было могил предков?.. Разве московские князья призывали Орден меченосцев на головы ливам и эстам; разве искали некогда полочане литовского ярма?..

Герд стоял на своем:

– Отказ ливонцев платить дань – для Москвы только предлог. Это известно каждому младенцу. Ливония – лакомый кусок. Ливония – выход к морю. Москва – монстр… наползающий с востока ужасный аспид, нацелившийся задушить за Ливонией Литву, за Литвою – польскую Корону, а за Короной и священную Германию…

– Господа! Господа!… – вмешался хозяин дома. – Ульрике права: Герд, ты слишком занимаешь уважаемых гостей… Нельзя ли обратиться к иной теме, приятной для всех и более приличествующей торжеству?

Герд не ответил. Глаза его были черным-черны, а лицо бледно. Крепко сжатые кулаки упирались в край стола, и все тело его заметно подалось вперед, будто изготовилось к долгому противоборству. Не иначе, Герд мог еще много сказать этому «купцу», прикинувшемуся вначале совершенным простачком. Герд остывал очень медленно.

Воспользовавшись наступившим затишьем, Ульрике стала предлагать гостям отведать новых блюд. Все пробовали и хвалили. Алина и Гертруда сказали, что возьмут себе новых кухарок и непременно из Везенберга. Так они пытались острить, дабы сгладить неприятное впечатление, оставшееся после спора между молодыми господами. Потом общий разговор устремился в другое русло, более легкое, далекое от деяний государей и противостояний держав. Говорили о том о сем, а в общем ни о чем – лишь бы не возникло новых оснований для досадных разногласий. В конце концов уйти от ссоры удалось…

Молодые дамы за общим разговором украдкой поглядывали на Месяца и Морталиса, господин Бюргер все чаще произносил тосты, которые становились все длиннее, а Герд за каждый из тостов исправно пил, имного ел, и бледнел все больше, от чего глаза его казались все чернее.

Проспер Морталис приметил лютню в углу зала и, почувствовав себя к тому времени достаточно привольно, предложил застолью песнь, которая, по его мнению, могла всем усладить слух. Нежно зазвучали струны лютни, глаза Морталиса вдруг обрели лукавое выражение:


У Анхен моей бедра -

Как скулы корабля.

Хожу томленьем полный,

С весны печален я.

А грудь у милой Анхен -

Волна играет с волной.

В пучину такую без страха

Я бросился б с головой.

Глаза ее желанные -

Как взглянут, так съедят.

Увы! Глаза той Анхен

Не на меня глядят…

Действительно, эта «изящная» песнь всех развеселила. Алина и Гертруда захотели танцевать. А Ульрике вспомнила, что тетушка из Франции прислала ей недавно сборники танцев, изданные Пьером Аттеньяном. Правда, сборники были несколько староваты, но это ничего: под старую музыку можно танцевать с таким же наслаждением, как и под самую новейшую. К тому же, Ульрике была уверена, что ни Алина, ни Гертруда еще не слышали ничего подобного. Она села за клавикорд и сыграла сначала медленную величавую павану, затем быструю веселую гальярду, снова павану, но уже не величаво-торжественную, а нежную… Гертруда танцевала с Морталисом, Алина – с Гердом. Бюргер и Месяц не танцевали. Первый сказался старым – он уже относил себя к тому возрасту, когда созерцание танца приносит больше удовольствия, нежели сам танец. Второй попросту не умел танцевать – в то время, когда его сверстники постигали изящное искусство танца, он во мраке соловецкого подземелья душил крыс.

Наконец Ульрике перестала играть и спросила Морталиса, не смог бы он исполнить одну из гальярд на лютне. Датчанин ответил, что преохотно. Он тут же взял лютню и после двух-трех проб заиграл известную уже гальярду довольно уверенно. А Ульрике пригласила танцевать Месяца. И хотя тот отказывался, она вытянула его на круг и принялась показывать основные фигуры. Кое-что у Месяца получилось сразу, кое-что пришлось повторить; и к тому времени, когда Морталис заиграл музыку чисто, без ошибок, без сбивок, Иван Месяц уже мог танцевать достаточно сносно для того, чтобы доставить удовольствие даме. Когда Месяц перестал думать о собственных руках и ногах – куда и после чего их поставить, как отвести, чтобы получилось что-нибудь хотя бы немного похожее на танец, – вниманием его полностью завладела прекрасная Ульрике. Он увидел близко ее глаза, – когда, кроме него, никто не мог увидеть их, – и понял, что это были его глаза, для него, что Ульрике больше ни на кого и ни при ком не пожелает глядеть так; и она не прятала глаз, не прятала душевного приятия его, она сейчас забыла всех и помнила только о нем: это теперь была его тайна и его отрада, ибо он, подобно любимому человеку, был допущен в ее мир и, подобно Богу, сумел заглянуть в ее сердце. Когда в ганце их лица сходились поближе, он улавливал дыхание ее, и оно было такое чистое, – нежнее нежнейшего ладана, или елея, или бальзама, – что кружило ему голову; и дыхание ее было бесконечно знакомо, лишь подзабыто со временем, – это было, как будто, дыхание его матери, это было дыхание всех матерей и одной – единой, вечной, прекрасной – той, что явилась ему некогда с чудотворной иконы…