Ульрике… О Ульрике! Она во всем винила себя. Она изменилась за то недолгое время, что они не виделись: лицо побледнело, исчезли девическая округлость и мягкость щек, резче обозначился подбородок, нос стал еще тоньше, а у глаз залегли голубоватые тени. Кто-нибудь другой сказал бы, что Ульрике подурнела, но Месяцу она виделась еще более прекрасной, чем прежде, и перемены, происшедшие в ее облике, казалось ему, лишь прояснили внутреннюю силу Ульрике – милый ангел, мечтающий о гальярде с любимым, питающийся нектаром и умащающий свою прелестную грудь розовым елеем, подрос и возмужал, он едва не сломался под натиском извне, но окреп, преодолевая натиск, а окрепнув, увидел дальше и положил к себе на колени меч. Вот какой теперь была Ульрике!… Она говорила, что не должна была отпускать его в ту ночь. Она говорила, что плохо молилась, что Бог наказал его за ее грехопадение: она грешила и не раскаивалась, а ведь она всегда знала, что кроткая молитва и самое искреннее раскаяние – надежный щит от всех несчастий и напастей. Пребывать в Господе – найдется ли защита крепче этой крепости. Но, о святый Боже! иногда так неудержимо тянет из Твоей крепости к возлюбленному!., разве глаза его и нежные руки не сильнее всех запоров и стен!., разве речи его не слаще самой сладостной мечты о райских садах!., разве близость его не такая же благодать, как приближение к Господу!… Но разве нож, направленный в возлюбленного, не направлен и ей в сердце; ранивший его один раз, ранит ее дважды… «О Боже, прости мне мои прегрешения! О Боже, казни меня, а ему даруй годы вечные… Отдай мне тот роковой путь в глухой ночи!…» – так говорила Ульрике, положив голову на грудь Месяцу… Милый ангел… И меч на коленях ее не был для нее тяжел; человек, созревший для любви, созревает и для ненависти – не переходи ему дорогу; познавший Любовь будет биться за нее, не жалея ни сил своих, ни крови, а если не будет биться, – то он не познал Любви. Ульрике, как в Боге, замкнулась в любимом, и исповедовала она теперь только любовь и за веру свою была готова претерпеть страдания. Это были внутренние перемены в ней, незаметные, быть может, человеку со стороны, но заметные ближнему, а тем более любящему: укрепившись в крепости своей, Ульрике обратила свою любовь в оружие. Теперь Ульрике была сильна и этим – вдвойне прекрасна. Глядя на нее, Месяц подумал: душа – это свеча; любящая душа – свеча горящая; не любит душа – и не горит свеча, и мрак внутри человека, и не живет человек. Свет исходил от Ульрике…
Таковые обстоятельства, когда на протяжение многих дней Месяц не мог даже повернуться в постели, не препятствовали ему, однако, полностью отдаться чтению. Доверившись вкусу ученого Морталиса, он проштудировал «Римскую историю» Геродиана, «Историю» Геродота, а также кое-что из духовных книг, сочинения-проповеди, и тут же проповедям и духовности в противовес – едкого «Гробиана» Фридриха Дедекинда, обрушивающего на читающего всякий срам во имя очищения этого читающего. Ульрике обнаружила иной вкус. Она приносила от книготорговца сборники легенд и описаний чудес, а также французских и немецких поэтов, среди которых особым ее почитанием пользовался знаменитый Ганс Сакс. Из некоторых поэтов Ульрике помнила наизусть и иногда очень к месту приводила совершенные вирши. Ульрике неплохо справлялась с латынью, особенно если поэты, пользуясь латынью, говорили о любви.
Время от времени в комнату к Месяцу заглядывал сам трактирщик Клюге и спрашивал, не нуждается ли благородный гость в какой-нибудь мелочи или услуге. Но это был лишь предлог, чтобы войти, ибо служанки, Морталиса, Ульрике, россиян и дюжины эрариев вполне хватало для того, чтобы учесть любую мелочь и на лету исполнить малейшее желание Месяца. Клюге имел слабость поболтать о том о сем с просвещенным человеком; и ему представился к тому удобный случай; и он, заглянув на минуту, задерживался у постели Месяца на часок-другой. Сначала Клюге действительно разглагольствовал о том о сем – о ценах на мясо, о налогах на пиво, о скаредных посетителях, о расшатанной мебели; затем он с легкостью переходил на нравы и обычаи разных людей и целых народов, но и на этой дороге не оставался надолго; Манфред Клюге с величайшей для себя приятностью, с некоей даже усладой, – как будто человек, желающий отдохновения, погружается в пуховую перину, – погружался в тему войн и перемирий, битв и погонь, хитростей посольств и измен правительств, тему заговоров и судеб августейших особ… О! Здесь Клюге был несравненный Gieber – словечко это, обозначающее буквально «литейщик», трактирщик употреблял, вероятно, в смысле насмешливом – заливало. И действительно, бывало не раз: отложив Геродота, чтобы послушать Клюге, Месяц поражался знаниям трактирщика; тот с такой уверенностью рассказывал, о чем беседуют монархи за завтраком, будто сам сиживал с ними за столом; он знал подноготную многих вельмож, не только немецких, но и французских, испанских, английских и некоторых российских. Так, он рассказал Месяцу о доблестном князе Курбском, бежавшем в Литву, и подвел свое повествование к тому, что не всяк изменник, кто бежит; Клюге знал немного про Адашева и Сильвестра, и Месяц, не раскрывшись в том, что досточтимый Сильвестр – один из его духовных наставников, проверил правдивость трактирщика и убедился, что он ничего не напутал. Клюге знал и о другом духовном наставнике Месяца – митрополите Филиппе, бывшем игумене Соловецкого монастыря. Опальный митрополит сначала содержался в некоей обители на Москве, но потом государь услал его в Тверь. Месяц сказал, что преподобному Филиппу не будет в тягость ссылка в монастырь, ибо он, человек смиренный, скромный и непритязательный, мужественный и праведный, привык довольствоваться малым в своей жизни, и, даже пребывая в роскоши московских митрополичьих палат, вряд ли он воспользовался той роскошью, однако ж душа его – это весь обозримый мир, и прошлое, и будущее; и Царствие Божие – его страна; найдется ли такой Иоанн, какой сумеет вечную душу сию затворить в темнице-келии!… Но в один из зимних дней беседуя о добродетельном и богобоязненном, о прекраснодушном Филиппе, Месяц с Клюге не могли и предположить, что именно в этот день царский любимчик, первый российский собачник Вельский, известный под именем Малюта Скуратов, явившись в тверской Отрочий монастырь, по указке царя задушил преподобного Филиппа в келий его [42] …
После Рождества Месяц узнал от Клюге, что поход турок и крымских татар на Астрахань провалился. Неудачи их начались на Переволоке, где воистину смешной оказалась затея прорыть канал от Дона к Волге и провести тем каналом суда. А без судов штурмовать Астрахань – то же, что пилить дерево рыбьей костью. Да делать нечего, пришлось побегать пешими турку с татарином. Пришел Касим под Астрахань и побоялся бросить свои войска на приступ – очень грозными показались ему стены и башни крепости, а россияне, приготовившиеся к бою, привиделись ему страшными и вдесятеро более сильными, нежели турки и татары, хотя было россиян в крепости немного, – что колосьев в снопе. И придумал тогда паша Касим выждать время; и чтобы было где выжидать и укрываться от ветров и морозов, ибо паша собирался зазимовать здесь, он взялся возводить собственную, деревянную крепость возле Астрахани на старинном хазарском Городище. Глупость этого решения была очевидна: пока турки и татары строили укрепления и страдали от непосильного труда и недоедания, малочисленные в городе россияне готовились к отражению нападения и слали к государю гонца за гонцом, в итоге – дождались подмоги. Князь Петр Серебряный с войском пришел к Астрахани; и был среди турок слух, что за первым российским войском следует второе; тогда, сжегши свою новую крепость, турки и крымские татары бежали от Астрахани. И так без единой битвы бесславно закончился их поход, на который большие надежды возлагали и сами турки с татарами, и ногаи, и казанцы, и мусульмане-астраханцы, и ливонцы, и шведы, и Польша, и Литва – ждали, что отнимет султан Астрахань, ждали, что потреплет он зады Москвы, а может, – и саму Москву, – наступит на запятники высокомерному Иоанну да приколотит их гвоздищами к полам московских палат, чтоб Иоанн тот не мог и шагу ступить без султанского ведома. Все б перечисленные тогда вздохнули свободно да зажили в мире друг с другом, и не позавидовали один одному, и не стали бы переносить межи и припоминать старые обиды. Всем им известно – в России укрепился корень зла, и из земли российской тянется он невидимыми корешками в соседние земли, и от тех корешков произрастают там плоды раздора – потому и порядка там нет, и нет согласия. Кто вырвет проклятый корень! Кто Иоанна бросит на колени, кто осилит хитрого московита! Всем скопом бы – да жаль, нет согласия… Турок, быть может, – с Астрахани начнет. Турок – известный воитель!… Ан нет! Не вышло! С Астрахани начали, позорным бегством кончили. Не наступили Иоанну на запятники, не пригнули его гордой головы. То-то теперь вознесется московит, к величайшим монархам себя причислит, то-то теперь разгорятся в его душе страсти, то-то взалкает он новых земель, тех, где еще корня российского не бывало…