– Сел, – сомневались, – а сил уж мало! Недолго выдержит – стар князь. Посидит-посидит, старый порядок сломает, а нового не наведет, не успеет. Да покатится с горы долу. А кто за ним?..
Это те говорили, у которых была короткая память, те, что всего год назад, собирая на пропитание, рылись в мусоре, и уже три месяца, как от Мономахова вокняжения зажили привольно, избежали пожизненной кабалы и теперь мнили себя господами.
– В этом мире не прожить без печали! – говорили мудрые. – И каждому из людей нужно помнить, что на этой земле он лишь малая горстка песка и никогда не станет Богом…
Великий князь как будто слышал эти речи, как будто о них ему доносили слово в слово преданные слуги. И отвечал, как бы ронял ненароком: Бог каждого оделил посильной ношей, я взял в начале пути и отдам в конце.
И в свои шестьдесят лет Мономах легко садился в седло и продолжал владеть оружием, подобно тридцатилетнему. Возле княжьего двора на Берестове он что ни день выходил с отроками в чистое поле и затевал с ними то конный, то пеший бой. Отроков этих, тяжелых молодцов, он рядками валил, как косец траву, а также на полном скаку он их выколачивал из седел ловкими ударами щита. Глядя издали на княжью забаву, прислуга охала, жалела молодцов. Князем уже не восхищалась – отошла пора. Удивлялись ему – как крепок. Отроки бились с ним не шутейно, сладить не могли. Сами над собой смеялись, говоря: «Стар Мономах, а не мерзнет». Князь им отвечал половецкой поговоркой: «И зимой, и в старости не сиди – горячим делом грейся».
Ждали горячего дела.
Мономах, говорили, – человек умный. Какую-нибудь новую грамотку напишет, и оттого всем будет хорошо: и со стороны никто не сунется, и свои князья, племянники и братья, не поведут отныне один на другого железные полки. Повсюду воцарятся мир и благоденствие, и день останется днем, а ночь посветлеет, придет апостол Андрей, пророк и покровитель Киева, и скажет слово в святой Софии, и одарит город новой хоругвью.
– Эх! – радовались за чаркой вина. – С апостольской хоругвью половца потесним на восток, по всему берегу моря сядем, безбоязненно станем торговать. Еще мы шире сядем по Дунаю! Дунай, скажем, – русская река!
А за другой чаркой над этими первыми подсмеивались:
– Как докажешь слепому, что он слеп, если тот никогда не видел? Как докажешь дураку, что не суметь новой грамоткой ни наготы прикрыть, ни брюха набить? А дурак-то надеется, ждет от князя дела горячего…
Митрополит собирал народ в Печерске, спрашивал:
– Какое же хотите благоденствие да без веры? «Правило» [14] Иоанна не соблюдаете – волхвуете, как прежде волхвовали, торгуете рабами… О каком апостоле речь, если вы даже не поститесь исправно, праздников не празднуете, не чтите святых, а только креститесь через раз, будто в этом и заключается вера, и поминаете всуе имя Господа? А не вы ли первые на игрищах бесовских?..
От Владимира-князя ждали повеления – быть благоденствию!
У княжьей прислуги повсюду спрашивали, не пишет ли нового повеления Мономах.
– Пишет что-то! – отвечала прислуга. – Всякий вечер пишет, а иной раз и до самого утра. Отроки его тогда тоже спать не ложатся, но не выдерживают – сидят, дремлют, носами клюют.
Еще спрашивали:
– О чем же по ночам пишет Мономах? Не доводилось ли читать или слышать о том хоть краем уха?
Отвечала прислуга:
– О чем пишет, не знаем. Мономах скрытный князь, все написанное держит под замком в ларцах и сундуках. Но другое знаем: от всех монастырей князь затребовал летописи. А еще слышали, как он своим молодцам давал наказ – где только можно изыскивать жития и странствия.
К середине лета вернулись в Киев все, кто провожал караван до моря. В последний день пути быстрее всего бежали кони. И всадникам приходилось их сдерживать, равнять строй. Но кони плохо слушались, торопились, предвидя отдых. В гору бежали, как под гору, речки перебегали, словно посуху. Сами узнавали дорогу.
Возле Берестова Ярослав остановился и распустил дружину сроком на неделю. А десятников и сотников обязал явиться к нему в Верхний город через три дня. Также и Эйрика пригласил и поручил передать приглашение Олаву. Сказал – будут речи, будет пир. Сказал – маленький человек сделал дело, почему бы маленькому человеку не попировать?
После всего заговорил тиун с Берестом:
– Тебе же, игрец Петр, поручаю важное дело… – И он указал рукой на близкое княжье сельцо. – Видишь, Берестово! Там, смотри, купол выглядывает – храм Апостолов. Возле него найдешь княжий двор… Вот и дело: к Великому князю посылаю тебя, Петр. Приедешь к нему, доложишь, что видел, что слышал. И расскажешь ему все без утайки. Князь любит слушать правдивые речи. И ты обо всем говори просто, без прикрас. Начнешь приукрашивать – оборвет. Красивые речи – длинные речи. У Мономаха же время коротко.
– А пустят? – усомнился игрец.
– Пустят. Ты тем отрокам всего одно слово говори – сакалиба. И они поймут, что от меня пришел человек.
Так и сделал игрец Берест. Трижды говорил княжьим молодцам тайное ключевое слово – у ворот, возле церкви и на высоком расписном крыльце. И тогда его допустили к самому Мономаху. Но перед этим, в привратницкой, проверили, не спрятано ли оружие у него под рубахой, поискали в рукавах и за голенищами, заглянули в кошель с серебром. Похвалили тиуна:
– Щедро платит, по-княжески!
– Жизнь прожил! Знает, что серебро – песок; дело – вот сила! Как река: и накормит, и защитит, и отнесет к местам лучшим…
Один из отроков, молодой и розовощекий великан, наподобие Ярослава, повел игреца в глубь палат.
Покои княжеские – покои дивные. Богатством и убранством, конечно, с Софией не сравнить. Но ведь княжеские покои – не божьи. Помельче были и поскромнее. Да еще пожег княжий двор семнадцать лет назад хан Боняк, прорвавшийся с ордами с юга. С тех пор наново отстраивался Берестовский двор и прежнего великолепия и былой славы еще не достиг. Только значимость и осталась Добро же, накопленное за сто лет, от княжения самого Владимира Святославовича, от начала православия на Руси, сгорело в половецком огне.
Покои княжеские, как и всякие покои, – ларец для человека. Берестовский двор – дорогой, расписной ларец, украшенный каменьями и филигранью – нитями серебра. Шел игрец за дюжим отроком через палаты и любовался роскошью, представшей ему. И думал игрец – телом человек не велик, мал человек, будь то князь или простолюдин, и может обитать он в богатом тереме, палаты считать, сбиваться со счету, и может жить в тесной клети под городским валом или в походном шатре, а бывало, и в волчьей норе умещался. Но, думал игрец, – велика душа человека. Душа, как умная птица, сама поселится там, где ей всего милее, – останется надолго под куполом храма, умчится к высоким горам и станет там эхом или же воспарит над облаками. Нет для души замков и стен, нет дверей и подземелий. Нет для души ларцов. Игрец уже свыкся с мыслью, что его душа поселилась в березовой роще, там, где в семик он расстался с Насткой, думал – душа его легким вдохновением вошла в молоденькое деревце, в робкую березу с прозрачной берестой. Но со временем эта уверенность ослабла. Чем дальше от дома вилась дорога, тем меньше оставалось в памяти, тем сильнее отдалялась Настка. Она виделась ему теперь неподвижной. Она застыла на время разлуки, как застывает смола сосны на время ночи. Настка умерла, и глаза ее были холодны. А мятущаяся душа Береста вдруг посетила шатер Дахэ…