Гений, как бесплотный дух, царит над временем и пространством — и не подчиняется их законам.
Вся история человечества — путь от гения к гению. Между тем гений — загадка. Даже для самого гения. Гений не управляет собой. Он живет, действует, творит по наитию. Не оглядывается на пройденное, не критикует себя. Он идет дальше, он спешит. Он живет в своем мире. Это его бремя и проклятие. И, может, счастье?.. Гениальность — как болезнь. Наитие — припадки. Гениальность — как чудеснейшее из состояний. Наитие — прозрение. И хотя плоть — вместилище гения, слишком велик отрыв гения от плоти. Гений летит, парит; плоть — тащится. Плоть угнетает гения. Плоть иногда угнетает и посредственность, ибо плоть сковывает душу.
Примитивное, животное остается с плотью, гениальное возносится к Духу... Нельзя быть немного гениальным или очень гениальным. Можно быть только просто гениальным...»
... Обретая успокоение в душе, Аполлон часто в одиночестве прогуливался по Петербургу: по ни с чем не сравнимому Невскому проспекту, по Миллионной улице, на которой любил захаживать в лавки и лавочки, в антиквар, где мог подолгу разглядывать всякую занимательную мелочь; хаживал по набережной Невы, вдоль каналов, по чудному, цветущему в это время Летнему саду, огороженному решеткой, ради одной которой, говорят, явился в Петербург некий сумасшедший англичанин (сошел с корабля, посмотрел на решетку и вернулся обратно в Англию)... Были у Аполлона несколько излюбленных точек, с которых город виделся особенно прекрасным. Обозревая виды города, он чувствовал настроение пейзажа; когда настроение пейзажа было созвучно струнам его души, Аполлон испытывал едва ли не блаженство... Он полюбил этот город и, кажется, уже не представлял своего будущего в отрыве от него... Грустя по Милодоре и стараясь не признаваться себе в очередной раз в этой грусти, Аполлон все больше времени проводил наедине с городом. Неожиданно для себя Аполлон иногда подмечал интересную деталь, незаметную для других: например, в девушке, случайно встреченной на набережной, он угадывал танцовщицу — по особо вывернутым носками к наружи ступням; увидев у чистильщика в руках чьи-то башмаки с неравномерно стоптанными каблуками, заключал, что у владельца башмаков либо кривые ноги, либо застарелый геморрой (как замечательно, право, иметь такую наблюдательность!); а вон тот молодой господин, поигрывающий тростью перед дамой, не случайно отпустил бородку — под ней он прячет некрасивый подбородок... Порой Аполлон брал извозчика и ехал на побережье. Там возле самого прибоя были у Аполлона любимые камни, на кои он присаживался отдохнуть. На море он мог смотреть бесконечно — море как будто завораживало его. Это был живой переменчивый мир, такой же, как и тот, в котором Аполлон жил, — как город, как мир людей, — и каждую секунду этого мира уже невозможно было повторить. И повлиять на этот мир каким-нибудь образом, кажется, было невозможно. Аполлону всякий раз было трудно с морем расставаться. Уходя от моря, он будто что-то терял.
Доктор Федотов не раз приглашал Аполлона к себе «на сеансы» в Обуховскую больницу, что на Фонтанке; говорил: всякому мыслящему человеку не лишне посмотреть на себя «без обману, в суть», дабы видеть на чем (тленном, зыбком, презренном) строятся возвышенность чувств и духовность и в должной мере ценить их. И Аполлон однажды посетил его.
Федотов и Холстицкий как раз работали вместе.
... Это было полуподвальное помещение с низкими арочными сводами из кирпича и с окошками под потолком, залитыми в тот день солнцем; помещение сырое, с неистребимой плесенью по углам... На одном из каменных (специальных прозекторских) столов со стоком лежал труп мужчины. Кожа еще поблескивала инеем — верный признак того, что тело совсем недавно вытащили из ледника; волосы — слипшиеся, нос — раздавлен. И хотя труп был заморожен, запах от него шел отвращающий — кто хоть однажды слышал его, уже не спутает ни с каким иным... Окошки под потолком были раскрыты, снаружи громко щебетали птицы.
Доктор Федотов в фартуке, заляпанном кровью, и с большой пилой в руках примерялся к трупу. Миша Холстицкий быстрыми уверенными движениями набрасывал какие-то контуры на прикрепленном к доске большом листе бумаги. На груди трупа лежала коробка с подготовленными загодя красками, рядом на столе и на скамейке были разбросаны кисти...
Аполлон, не ожидавший, что перед ним так сразу и во всей неприглядности предстанет зрелище смерти, опешил. Нельзя сказать, что он был близок к обмороку, но и удовольствия от сильного впечатления не получал.
Федотов и Холстицкий не сразу заметили вошедшего Аполлона. Занимаясь каждый своим, они спорили. Художник доказывал, как будет грамотнее и естественнее изобразить распил бедра, а лекарь убеждал, как это надлежит сделать понятнее, пусть и в ущерб натуре, — чтобы видны были каждая мышца, каждая фасция и каждый сосуд. Одолел в споре Федотов, заявив раздраженно, что это он платит Холстицкому за каждый лист, а не Холстицкий ему. Художник устал спорить, к тому же он заметил Аполлона.
— А вот и господин Романов изволил покинуть Вавилон! — приветливо улыбнулся Холстицкий.
Федотов обернулся:
— Это весьма кстати. Анатомирование любит аудиторию — так говаривали еще мои учителя.
Художник пригласил:
— Подходите поближе. Будет виднее. Однако Аполлон остановился в некотором отдалении.
— Отсюда тоже видно неплохо...
— Вы можете присесть на скамью, молодой человек, ежели вам дурно... — доктор Федотов указал куда-то в угол.
— Нет. Все хорошо, — Аполлон крепился духом, но этот ужасный запах был, кажется, непереносим.
— Какая-то бледность, — Василий Иванович критически всматривался в лицо Аполлона. — Не придется ли нам приводить вас в чувство!...
— Это с непривычки, — Аполлон остался стоять.
— Вот видишь, Миша, — обратился Федотов к художнику. — А ты с непривычки упал на пороге...
Холстицкий стушевался, но возражать не стал. Доктор Федотов кивнул Аполлону:
— Ежели все-таки вам станет дурно, постучите себе слегка вот здесь... — он показал большим пальцем на трупе место в верху живота. — Тут, знаете, нервное сплетение... Быстро придете в себя...
И он начал пилить...
Не то пила была мастерски заточена, не то замороженное тело так легко пилится, анатом сделал всего несколько резов, — а уж распилил бедро чуть выше колена. Не останавливаясь, он сделал еще несколько резов и отделил кругляш шириной примерно в два пальца. Через пару минут — еще такой же. Потом еще и еще — до тех пор, пока все бедро не оказалось распиленным на кругляши... Эти фрагменты Федотов разложил перед Холстицким на скамье на специальной подставке и указал мизинцем:
— Вот, смотри!... Здесь, здесь и здесь... все одна мышца — стройная. Видишь, как крутится! Это надо показать... Хоть грамотно, хоть нет, но чтобы было понятно человеку несведущему в анатомии. Вот, нашему гостю, например...
Холстицкий взялся за кисти. Федотов какими-то веселыми глазами посмотрел на Аполлона: