Аполлон ногой доломал дверь и вошел в зал.
Карнизова здесь не было. Только перепуганный Карлуша с зловещим карканьем метался от окна к окну и бился в стекла тяжелым клювом.
Лекарь Федотов вздохнул с некоторым облегчением:
—Вы должны успокоиться, Аполлон Данилович...
—Зачем? — все еще озираясь, Аполлон сжимал кулаки.
—Поверьте, мы все переживаем за госпожу Милодору, но ведь не бросаемся здесь двери ломать — тем более что этим ничего не докажешь. А вы — молодой благоразумный человек — испортите себе этим скандалом жизнь, карьеру.
—Жизнь! Карьера! Зачем все? — воскликнул Аполлон, в возбуждении расхаживая по залу.
Федотов, добрая душа, схватил Аполлона за рукав:
—Карнизов — страшный тип. Неужели вы не поняли еще? Он и вас запросто упечет за решетку.
Аполлон горько улыбнулся:
—Быть может, это было бы кстати.
—Пойдемте, пойдемте, Палон Данилыч... Скажем Антипу, чтоб починил дверь...
В эту минуту донесся шум с улицы. Аполлон знал уже этот шум: пару раз видел (и слышал), как поручик Карнизов приезжал со службы. Громыхал по брусчатке старый железный экипаж без рессор...
Карлуша, заслышав этот отвратительный шум, закаркал как будто торжествующе.
Новая волна ненависти тут охватила Аполлона, и он выбежал из зала и бросился вниз по лестнице, полный решимости жестоко расправиться с поручиком. И когда выскочил из дверей, Карнизов как раз поднимался по ступенькам крыльца. Железная карета еще стояла у ворот; бритый кряжистый солдат, закрыв дверцу, двигал скрипучий засов...
Аполлон не стал по-барски перчатками хлестать Карнизова по щекам. Аполлон по-мужицки (совсем как его предок — ниеншанцского шведа) ударил поручика в подбородок — изо всех сил, изо всей ненависти приложился кулаком. Зубы Карнизова при этом громко клацнули, голова откинулась назад, и поручик, не издав ни звука, рухнул спиной на ступеньки.
Кто-то навалился на Аполлона сзади, крепко ухватил за плечи. Аполлон обернулся. Это был Василий Иванович Федотов. Аполлон не ожидал в этом скромном пожилом человеке такой молодецкой силы...
А от железной кареты к парадному уже бежали с криками двое солдат.
Карнизов, сидя на земле, тряс головой, растирал рукой кровь по подбородку и в удивлении глядел на эту кровь.
Аполлон вырвался, сбежал с крыльца к поручику, занес кулак для нового удара, оглушенный Карнизов прикрылся локтем... но тут подоспели солдаты. Они схватили Аполлона за руки и оттащили к стене дома.
—Экий здоровый баринок! — отдувался один солдат.
—Остыньте, господин хороший!... — тараканьи усы второго солдата, желтые от табака, лезли Аполлону в лицо. — На кого руку подняли!...
Аполлон все еще пытался вырваться, но солдаты держали крепко.
Карнизов сплюнул кровь с ушибленных зубов, метнул полный ненависти взгляд в Аполлона, затем, пошатываясь и отряхиваясь, поднялся по ступеням и скрылся в подъезде.
Солдаты отпустили Аполлона.
—Э-э-эх!... — бросил укоризненно первый солдат и добавил как бы с сочувствием: — Зачем себе жизнь губишь, барин?...
—Нельзя поднимать руку на власть, — второй солдат примирительно сплюнул под ноги. — Даже если вы барин... Повидали уж мы и графов, и князей в равелине... во всяких видах... Кабы вы знали — сидели бы тихо...
С этими словами они отправились вслед за Карнизовым.
Лекарь Федотов участливо заглянул Аполлону в глаза:
—Отвели, значит, душу? И чего добились?... Хорошо, если этим закончится. Прав ведь солдат. Остается надеяться, что тот... не совсем глупый человек.
Аполлон все еще возбужденно дышал:
—Зря вы помешали. Я бы ему еще...
Василий Иванович увидел кровь у него на костяшках пальцев.
—И руку вот ушибли понапрасну. Вы же не Карнизова били, Палон Данилыч, — я так понимаю. Вы стену проклятую пытались проломить. А стену разве проломишь? Стены у нас умеют возводить... Пойдемте, пойдемте, руку перевяжу. Может, и обойдется...
—Зачем? Зачем все?... — качал головой Аполлон.
—Может, перо сумеете держать — на золотые пуговицы к преклонным летам заработаете... А Карнизова вам теперь надо опасаться — не простит. Ох, надо опасаться!...
Так, приговаривая, Федотов проводил Аполлона до двери его комнатки, а минут через пять вернулся с комком корпии и винным спиртом для повязки.
За дверью, обитой железом, прохаживался солдат. И хотя пол в коридоре был застлан ковровой дорожкой, шаги солдата все равно были слышны — такая тишина царила в равелине. Еще — каждый час слышался бой настенных курантов, и по этому бою Милодора определяла время суток и сколько вообще прошло суток с того момента, как ее сюда привезли. Единственное окно камеры было закрыто плотными ставнями с той стороны, внутрь не проникал ни лучик...
Солдат в положенное время приносил исцарапанную жестяную миску с какой-то похлебкой, отдаленно напоминающей жидкую гороховую, ставил на стол помятую кружку с теплой водой, какую именовал чаем, клал ломоть черствого черного хлеба и зажигал огарок свечи. Пока Милодора ела, горела свеча; огарок солдат уносил вместе с посудой...
По бою часов в коридоре Милодора знала, что провела здесь трое суток. Пищу, которую нелегко было назвать пищей, ей приносили за все время три раза...
При бледном свете свечи Милодоре удалось осмотреть камеру. Забранное мощной решеткой окно, низкая железная кровать — ржавая и скрипучая, — шаткий грязный стол. Увидела Милодора и изразцовую печь в углу, но в это время года печь не топили.
Самым примечательным в камере были стены — кирпичные, с отсыревшей отпадающей штукатуркой, пестреющие надписями. Надписи — явно сделанные в темноте — шли вкривь и вкось, наезжали друг на друга, то растягивались широко, то сжимались в гармошку. Некоторые из надписей можно было разобрать. Такие непохожие судьбы угадывались за ними: «Брат, брат! Почему ты не заберешь меня отсюда?», «Будь проклят тот, кто считает меня подлецом...», «Мне приснилось, что не выйду отсюда. Так ли это?». А была надпись, особенно поразившая воображение Милодоры. Не иначе, нацарапал эту фразу человек, дошедший здесь до безумия: «Так легко на сердце, когда в него смотрит Бог»...
Милодора представляла себе этого человека. У него было умиротворенное лицо. Разум его пошатнулся, но душа, счастливая душа, освободилась; душу, которая умеет летать, не запереть ни за какими железными дверями. Милодора думала не раз, что примеру этого сумасшедшего разумно последовать: и представляла свою душу парящей над городом, над Васильевским островом, над домом... Это даже как будто приносило облегчение, отвлекало от тяжелых мыслей... А может, этот человек не был сумасшедшим? Может, наоборот, он был очень умен и совершенно в себе?... Как бы то ни было, слова его, нацарапанные на стене (должно быть, ложкой), стали для Милодоры подобием некоей отдушины.