Фирак лежал на камышовой циновке. Глаза равнодушно смотрели на закоптелый потолок, сложенный из жердей, переплетенных хворостом. Внимание Фирака привлекал большой желтый паук, который то пробегал по жерди, то так же быстро возвращался обратно и останавливался, подняв две передние мохнатые лапки.
На другом конце жерди из трещины в стене показывался второй желтый паук, осторожно пробирался до середины жерди и быстро убегал назад.
Все тело Фирака затекло и ныло, при каждой попытке пошевельнуться его пронизывала острая боль в груди. Кто-то тонко пропищал, затем послышались равномерный стук и поскрипывание. Фирак приподнял голову и в ногах у себя увидел неподвижно сидевшую женщину. Ее пальцы сучили белую нитку, на конце которой, подпрыгивая, крутилось веретено; другой рукой она выдергивала шерсть из прялки. Лицо ее, смуглое, загорелое, изборожденное резкими морщинами, говорило о тяжелой работе в поле. На голове белый платок, конец его прикрывал шею и подбородок.
Опять раздался писк, и рука, оставив нитку, толкнула детскую люльку, расписанную яркими цветами; люлька, качаясь, поскрипывала.
– Пить! – прошептал Фирак, и свой голос показался ему чужим, хриплым и далеким.
Женщина подняла глиняную миску, обмакнула в нее морщинистый мизинец и провела по воспаленным, сухим губам юноши. Она окунула палец в молоко и кормила его с пальца, привычным жестом, как ягненка, потерявшего матку. Жесткий, воспаленный рот Фирака стал влажным.
– Где я?
– Не спрашивай, не говори, чтобы див болезни не вернулся и не задушил тебя. Не двигайся, а то опять кровь пойдет.
Фирак чувствовал теплое сладковатое молоко, и ему казалось, что он только что родился, что прошлого нет и не было. Он не мог вспомнить, что было раньше, до того, как он попал сюда, в эту закоптелую хижину. Он казался себе маленьким ребенком, а эта женщина – всемогущей, всесильной, как мать: она может спасти его, слабого, только что рожденного.
– Пить! – опять помимо воли прошептали его губы.
– Довольно! – отвечала женщина, крутя нитку. – Надо оставить и моему ребенку.
Фирак опять забылся. Когда он очнулся, то не мог сообразить, сколько времени прошло. Женщины не было, ребенок не пищал, люлька неподвижно застыла. На жерди два ядовитых паука сидели один против другого и угрожающе шевелили поднятыми передними лапками. Солнечный луч, проникнув из квадратного отверстия под потолком, прорезывал всю хижину. Яркое оранжевое пятно горело на стене. В луче светились плывшие пылинки.
Фирак чувствовал себя бодрее, силы прибывали. Но сильно болело в груди. Он выше приподнял голову и осмотрелся. По сторонам широкие глинобитные нары. Между ними узкий проход. В конце его очаг в стене; по бокам очага вылеплены из глины колосья пшеницы и птичка, клюющая зерно. [100] Груда углей, засыпанных золой, и над ними голубой дымок, вьющийся к закоптелому выходу на потолке. На нарах потрепанные камышовые циновки и стертые обрывки ковров.
Фирак не понимал, почему он прикрыт бурым крестьянским плащом, а его ноги – в пестрых шерстяных чулках: ведь раньше он был одет как-то по-иному, по-городскому, – в зеленых туфлях и полосатых шароварах.
За спиной раздался стук. В отверстие грубо сколоченной двери просунулась стариковская корявая рука и долго возилась с засовом, стараясь открыть дверь; потом все затихло.
Фирак лежал, наблюдая за солнечным пятном на стене, которое медленно подвигалось, осветив глубокую трещину, из которой серая мышь высовывала мордочку. Под лучом ярко забелела на стене грубая холщовая рубаха, обшитая красной каймой, и заблестел изогнутый бронзовый серп, подвешенный на деревянном гвозде рядом с пучком высохшей полыни.
– Дружок! – раздался возле него тонкий хриплый голос. – Дружок, да хранят тебя светлые духи неба! Как тебя зовут?
Возле него стоял старик в широком плаще, подпоясанном разноцветными шнурками, в остроконечном колпачке. Все лицо его, заросшее седыми волосами, с прищуренными маслеными глазами, было в бесчисленных складках от расплывшейся улыбки. Когда рот закрывался, то нижняя губа уходила под верхнюю и лицо уменьшалось вдвое: у старика не было ни одного зуба.
– Что же ты мне не отвечаешь?
Фирак смотрел на старика, не понимая, что тому нужно. Раздались грубые голоса. В хижину вошло несколько крестьян в длинных, до колен, рубахах и широких дерюжных шароварах.
– Зачем тревожишь больного? Видишь – он умирает. Ты атраван – служитель бога, твое дело молиться, хоронить покойников. Зачем же ты приходишь раньше времени, непрошеный, в чужой дом?
– Хе-хе-хе! А кто это?
– Это охотник. Упал со скалы, переломил себе кости. Наши старухи его лечат.
– Разве он охотник? – Старик окинул крестьян недоверчивым взглядом и погрозил пальцем. – А почему он кутает свое лицо? Может быть, он беглый разбойник? Ведь за поимку важных преступников князь Оксиарт заплатит пять дариков и больше.
– Ну и пускай их ловят слуги Оксиарта. А ты зачем вяжешься в это дело?
Старик захихикал:
– Пять дариков награды! Подумайте только – пять серебряных дариков!
– Верно, верно, святой праведник, – сказал один крестьянин. – А на что тебе дарики? Ведь святые атраваны денег не ищут, а живут молитвой. Что будешь с ними делать?
– О, чего только не сделаешь за деньги! Я могу открыть лавочку и торговать свечами и священной коровьей мочой для излечения всех болезней. Я даже могу жениться.
– Никто не пойдет за тебя, такого старого. У тебя ни одного зуба нет.
– Если будет кошель звенеть серебром, то самая первая роза в селении будет в моей хижине. Пойду к мудрому нашему виспайти. [101] Не держите меня, пустите! О, пять дариков! – Старик торопливо выбежал.
Крестьяне шептали:
– Хорошо, что виспайти сейчас нет в селении. Он поехал встречать князя, едущего к нам из Курешаты.
– Что же делать с больным?
– Ты еще не можешь идти? – обратился один крестьянин к Фираку.
Фирак взглянул усталым взглядом. Крестьяне наклонились над ним.
– Он полуживой. Где ему идти! Если он и пойдет, то его нагонят и схватят.
– Нужно пожалеть его. Пока начнут разбирать, разбойник ли он или нет, его засадят в яму.