Лазарь, удостоившийся единодушных поздравлений жюри, придумал себе в память о Сибири, где увидел свет, псевдоним Сибер.
Под этим именем он и познал мимолетную известность.
В Консерватории драматического искусства, этом необычном учебном заведении, где учат ремеслу иллюзии и профессии бреда, завершилось мое посюстороннее и соединились две нити моей жизни, одна с бразильского экватора, другая из русской степи, поскольку именно тут встретились мои родители.
Я назвал актерство ремеслом иллюзии, потому что лицедеи, окруженные картонными замками и марлевыми лесами, должны на несколько часов убедить публику в подлинном существовании вымышленных персонажей, столь же нереальных, как бархат и дерюга, тафта и кружева, в которые они вырядились. А профессией бреда — потому что те, кто ею занимается, обречены никогда не быть самими собой, а изображать то королей, то мятежников, то обывателей, то нищих, то трусов, то героев и, беспрестанно перелезая из одной шкуры в другую, наделять плотью, голосом и жестами чужие страсти или нелепые характеры, падать замертво, сумев не пораниться при падении, и тотчас же вскакивать, принимая желанные аплодисменты.
Неудивительно, что столько комедиантов, сойдя со сцены, все еще играют роль, бросая на ветер приказы или отдавая на поживу прохожим свою любовь. Постоянно быть двойником того, кто не существует, не обходится без риска.
Меня часто спрашивали, не испытывал ли я в юности искушения стать актером. Даже мысль об этом никогда меня не касалась. Никогда бы я не смог изображать кого-то другого, кроме себя самого, и произносить написанные другими слова. Атавизм тут совсем не проявился.
Призвание двух породивших меня существ было лишь тем обстоятельством, которое их соединило, последним поворотом божественного гончарного круга.
Я сказал, что братья Кессели попали в Консерваторию из-за своей страсти к театру, охватившей их еще в детстве, особенно младшего.
Моя мать уже была там. И прошла вступительный конкурс с некоторым блеском. Знаменитый Муне-Сюлли даже назвал ее «одержимой». В самом деле, внучка бразильской поэзии, лангедокского сумасбродства и фламандской музыки и впрямь была одержима страстью к собственной персоне и видела в трагедии лишь средство стать романтической и блистательной героиней, о чем мечтала.
Однако ее семья, считавшая себя буржуазной, хотя ничуть таковой не была, тоже косо смотрела на театральные подмостки как на занятие малопочтенное, и единственным приемлемым для нее путем была Консерватория, поскольку оттуда, как правило, попадали в «Комеди Франсез».
Детство моей матери не было счастливым. С одной стороны — отсутствие отца, с другой — материнская нелюбовь.
Чтобы избежать существования, казавшегося ей заурядным, она рано вышла замуж, за рисовальщика Роже Вильда, отнюдь не лишенного таланта. Тот был сыном швейцарца, но из-за какой-то неведомой мне драмы оказался брошенным на улицах Парижа. В десять лет его приютили в публичном доме, где он оказывал мелкие услуги и бегал за покупками для дам, которые его баловали. Там он и вырос, оттуда и поступил в академию рисования. Моя мать быстро заметила, что с ним ее надежды на прекрасное будущее вряд ли осуществятся.
Когда началась Великая война, он ушел добровольцем, чувствуя, как и каждый здоровый мужчина, что обязан это сделать.
Моя мать умерла почти в столетнем возрасте. Разбирая оставшуюся после нее груду бумаг, прежде чем предать огню большую часть, я обнаружил связку писем 1915–1916 годов, которые он отправлял ей с фронта почти каждый день.
Я вскрыл наугад некоторые из этих плаксивых и отчаянно однообразных посланий. Писавший жаловался на все: на дождь, на скуку, на мелкие недомогания. Надо остерегаться оставлять после себя ничтожные письма.
Вскоре они стали отдаляться друг от друга и после моего рождения порвали окончательно. Хотя она ездила к нему в часть раз или два, и не без трудностей.
Я виделся с первым мужем моей матери лишь раз в жизни, почти полвека спустя. Он делал с меня карандашный портрет для какого-то литературного еженедельника по случаю моего избрания в Академию. Странный тет-а-тет. Мне пришлось в течение часа позировать уже пожилому человеку, чью фамилию я носил несколько месяцев и которому поручили запечатлеть черты того, кто мог бы быть его собственным сыном. Делая вид, будто ничего не знаем, мы называли друг друга «мсье» и придерживались банальностей.
В 1987 году я узнал из газет о его смерти в девяносто три года. Согласно траурному извещению, со второй семьей ему повезло больше.
Моя мать была невысокая, худощавая, живая, очень темноволосая и пылкая — это читалось в ее глазах. Она хотела пробуждать страсти и была жадной до похвал и знаков почитания. Ей нравилось блистать. Нравилось, увенчав себя белой эгреткой, разъезжать на заднем сиденье открытой машины с черным шофером, предоставленной капотным предприятием ее отца.
Проведя свои молодые годы довольно бурно, она впоследствии старалась представить дело так, будто они были пронизаны одной лишь великой трагической любовью, плодом которой я и стал. Мне никогда не приходило в голову порицать ее за это; я упрекаю ее лишь за утаивание и еще за то, что она, желая придать себе великолепия в моих глазах, рядилась в образ скромности, который отнюдь не был правдивым. Ничто и никогда не остается скрытым, завеса тайны в конце концов падает. Сопоставляются факты, выплывают наружу свидетели былых времен, сообщая вам неизвестное так, будто оно общеизвестно. Идеальный образ превращается в нагромождение лжи, и от него остается лишь пепел…
Консерватория вовсе не была школой добродетели, а война, как и все войны, раскрепостила нравы. В шестидесяти лье от Парижа смерть каждый месяц косила десятки тысяч молодых людей. И тем, кто возвращался на побывку, и тем, кто уходил на фронт, все казалось дозволенным. Узы благомыслящей морали трещали по швам. Когда вокруг творилось столько ужасов, людям требовалось чем-то опьянить себя.
Вращаясь не только в театральном кругу, моя мать часто посещала также монпарнасские кафе, где встречались художники и литераторы — будущие знаменитости. Почему она рассказывала мне так мало?
За ней ухаживали скульптор Задкин и эстет Андре Жермен, сын основателя «Лионского кредита». Оказалась она и на пути молодого американского поэта Алана Сигера, который вскоре погиб на фронте, написав стихотворение, вошедшее во все антологии: «I have a rendez-vous with death».
Я обнаружил два любопытных и трогательных письма, отправленных в одном конверте: одно от Пикассо, другое от Аполлинера, который, узнав, что она больна, беспокоился за ее здоровье. Она нравилась.
Была у нее связь (если можно назвать связью то, что не связывает) и со старшим из братьев Кесселей, тем, кто меньше годился для сцены, но зато имел внешность и силу молодого буйвола. Моя мать была старше его на пять лет. Если она воображала, что они смогли бы стать парой в жизни, значит, в очередной раз ошиблась, к чему уже привыкла. Впрочем, он скоро ушел, едва достигнув возраста, годного для армии и авиации, где, как известно, вел себя достойно. Быть может, она упрекала его за то, что он предпочел ей войну и Францию.