Правда ли, что первое слово, которое я внятно произнес, было не «мама», как это обычно бывает, а «хочу», к тому же, вероятнее всего, сопровожденное ударом крошечного кулачка по откидной доске моего высокого детского стульчика? Это воспоминание рассказанное, но на меня довольно похоже.
Зато первое принадлежащее собственно мне воспоминание, которое никто не мог мне внушить и которое я всегда носил в глубине своей памяти, запечатлело прихожую в квартире моей бабушки. Я нахожусь рядом с большим голландским столом из черного дерева, который выше меня, и смотрю, как мать разворачивает перед собой большой лист белой, очень гладкой бумаги. Она делает из нее пакет, говоря: «Это для Сибера».
Мне могло быть тогда самое большее два года, поскольку тот, кому это предназначалось, вскоре исчез. Хотя я не раз должен был видеть этого молодого человека, передавшего мне жизнь или осуществившего мою юлю к жизни. Он наверняка держал меня на руках. Однако ни силуэта, ни одной черты, ни малейшего ощущения его присутствия не запечатлелось во мне, ничего, кроме этого большого листа белой незапятнанной бумаги и этого театрального имени, произнесенного, чтобы удостоверить мою память, что в какой-то момент мы вместе были на земле.
Актриса Мари Марке, великанша, любовница Эдмона Ростана, потом любовница Андре Тардье, которая была пайщицей «Комеди Франсез» и приобрела под конец карьеры некоторую известность, играя роли властных сварливых женщин, рассказывала в своих воспоминаниях, что моя мать, ее современница, якобы укрылась у нее ночью после самоубийства Сибера, сказав ей: «Не хочу, чтобы мой ребенок спал рядом с трупом своего отца». Это чистейшая выдумка актрисы. Они уже не жили вместе.
Правда, моя мать была тогда разведена со сюим эпизодическим мужем, и развод сопровождался непризнанием его отцовства. Задолго до того, как я узнал, что такое «гражданское состояние», оно у меня уже изменилось. Таким образом, будь то в официальном документе, зарегистрировавшем мое существование, будь то в глубинах моей памяти, всякий отцовский след был стерт, вычеркнут. Пустота, отсутствие и, разумеется, нехватка.
Неужели именно в этот драматический момент, сразу после его самоубийства, моей матери взбрело в голову сказать мне, что Сибер — поскольку она никогда не называла его иначе — умер от испанского гриппа?
В любом случае это было очень рано, раньше, чем сама мысль о смерти приобрела для меня какой-то смысл, какую-то реальность, потому что от этого сообщения в моей памяти тоже ничего не осталось. Это было рановато и для того, чтобы счесть себя обязанной бесконечно повторять мне эту ложь, упорствовать в своей выдумке вплоть до моего отрочества, когда правда внезапно откроется мне.
Археология сознания до странности фрагментарна. Что-то важное отсутствует, зато на соседнем участке вдруг обнаруживаются черепок или монетка, избежавшие и осыпей, и лихвы ростовщиков.
Первая странность: маленький ребенок видит сам себя, видит даже со спины, на таком-то и таком-то месте, что перестает случаться после определенной стадии роста. Словно душа находится вне тела, ожидая, когда оно станет побольше и сможет вместить ее.
Я вновь вижу себя, точнее, вновь вижу, как я вижу квартиру моей бабушки близ церкви Сен-Ламбер в квартале Вожирар, еще сохранившем кое-что от деревни, которой был когда-то.
Вижу себя на балконе, слышу крик петуха по соседству.
Вижу себя перед одним из старых поклонников моей бабушки, который поднимается на этаж, чтобы засвидетельствовать ей свое почтение. Это превосходный человек, Адольф Шериу, мэр округа, который своей дородностью и часовой цепочкой, пересекавшей черный жилет, казался самим воплощением важной особы времен Третьей республики.
Я вновь вижу себя со спины, в задней части квартиры, перед окном, выходившим во двор детского сада, где большие каштаны совсем недавно покрылись нежно-зелеными листочками. И слышу, как кто-то говорит у меня за спиной: «Это весна».
Вскоре моя вселенная расширилась до городских укреплений, построенных при Луи Филиппе, куда меня водили подышать воздухом, как это тогда называли, и поиграть на высоком, поросшем травой откосе. Эти бастионы мало пригодились во время войны 1870 года и совсем не пригодились во время той, которая только что закончилась. Вскоре они исчезли.
Узнав, глядя на новую листву, что такое весна, я узнал и что такое сад, оказавшись в густом и пахучем саду керамиста Лашеналя, другого приятеля моей бабушки. Он был современником Галле, и его ярко-голубые, с кракелюрами, вазы и кубки сначала пользовались большим спросом, но потом впали в немилость даже у старьевщиков и лишь через два поколения вернули себе некоторую ценность. У Лашеналя была мастерская возле Монружа, со всех сторон заросшая глицинией, ломоносом и жимолостью, которые карабкались по стенам и обрамляли двери дома и сараев. Дамы пили чай, укрываясь от солнца под белыми зонтами.
Моя память сохранила также образ пожилого рослого господина с седыми, коротко остриженными волосами и голубым взором, к которому меня привели, поскольку сам он никуда не выходил. Его звали Шарль Билль, и он сочинял музыку к элегическим стихам моей бабушки. Но самым замечательным в его внешности был длинный шрам, пересекавший щеку. Удар пикой, полученный в самой знаменитой кавалерийской атаке Франко-прусской войны. Так что могу утверждать: я собственными глазами видел кирасира, сражавшегося при Решоффене. [12] Это была моя первая встреча с Историей.
Я открыл для себя жизнь в деревне, длинные зеленые волны холмов, великолепную летнюю жару и запах лошадей у подножия Пиренеев, куда бабушка (опять она!) взяла меня с собой на отдых.
От этого первого восприятия лета мне запомнилось также обильное и нежное присутствие какой-то полной смешливой девушки, которой нравилось прижимать меня к себе. У этой крестьянской Кибелы, у этой пышнотелой Цереры были розовые руки и уютный корсаж.
Осень отняла ее, вырвав меня из этого полевого рая, и я снова был доставлен в парижскую квартиру, в квартал Вожирар, где под окнами сбрасывали листву каштаны. Из комнаты бабушки доносились лекарственные запахи эвкалипта и росного ладана, а из комнаты моего дяди, продолжавшего там жить от безденежья, пахло резиной, клеем и скипидаром. Эта комната была хаотическим нагромождением мольбертов, палитр, холстов и всевозможных инструментов — с их помощью внучатый племянник Шарля Кроса поддерживал свою иллюзию, будто унаследовал его гений. Витали там и ароматы модных духов, исходившие от его жены-музыкантши, которая была безумно влюблена в себя и проводила часы скуки за фортепьяно. Их брак продлился недолго.
Сменяли друг друга служанки, чьи лица я не запомнил. Зато помню трубочистов, приходивших всего раз в год. Вижу себя наблюдающим, как они работают у каминов, крича в дымоход и ожидая ответа напарника с крыши.