Он обладал особым искусством писать мелом на черной доске — с нажимом и без — и чинить карандаши, придавая им идеальную остроту. Зимой ему время от времени приходилось подбрасывать поленья в большую чугунную печку.
Его жена прижигала йодом ободранные во время перемены коленки и в полдень разогревала на своей плите котелки детворы, обитавшей на далеких хуторах.
Благословенно будь имя этого превосходного человека, Анри Фоше! У меня хранится фотография, где я в золоченом венке стою рядом с ним во время распределения наград — настоящих.
Я обязан ему тем, что узнал основные даты истории Франции и имена великих людей. Я также обязан ему уроками нравственности и гражданского воспитания, которым тогда уделяли большое внимание; учебник по этому предмету, описывая главные законы устройства страны, внушал: «Франция — славное отечество, и мы можем с гордостью говорить: „Мы французы!“»
Я обязан ему и той малостью, которую знаю о сельском хозяйстве и ботанике. Он дал мне задание сделать гербарий, и я составлял его, прогуливаясь по окрестностям. Еще и сегодня, работая над словарем Академии, я помню, что майоран — из семейства губоцветных, а губоцветные обладают четырехгранным стеблем. Как бы я узнал это без дорогого г-на Фоше? Иногда он поручал мне также отмечать поутру показания дождемера, установленного в его саду.
Относительность социального положения я осознал в тот день, когда, по случаю какого-то чтения, он задал нам вопрос: «Что бы вы сделали, если бы были богаты?»
Был ли я первым, кто решился ответить: «Если бы я был богатым, то…»? Я тотчас же услышал, как вокруг меня заерзали и изумленно, почти осуждающе зашептали. В глазах моих одноклассников, сыновей крестьян или мелких торговцев, я уже был богатым ребенком, так что вопрос не мог быть обращен ко мне, и с моей стороны было даже неприлично отвечать на него.
Может, именно это поддерживало некоторую дистанцию между нами? Мне запомнились только двое из них. Один, потому что у него были две сестры, с которыми он приходил иногда поиграть у нас в доме, а главное, потому что его отец занимался необычным ремеслом. Склонив черную бороду над планшетом, он рисовал маленькими кисточками какие-то тонкие линии и цветочки — эскизы рисунков для набивных тканей, которые продавали в деревнях.
С другим дело обстояло иначе. У него было призвание: он хотел стать пастухом. Долговязый, костлявый молчун с кротким взором. Его семья владела фермой в Буассэ, на холме, вдалеке от другого жилья. Зимой его руки были все в трещинках от мороза. «Почему ты хочешь быть пастухом?» — «Потому что остаешься один и можно смотреть на звезды».
Я воображал, как он сидит перед своей кибиткой с опущенными оглоблями и ест густой суп, который ему принесли с фермы в глиняном горшке с двумя ручками. У его ног собака, перед ним спящие овцы, а он созерцает небо над ними.
Много лет спустя, тридцать быть может, желая показать женщине, которая потом стала моей второй супругой, края своего детства, я случайно завернул на это плато, узнал Буассэ и увидел прислонившегося к расшатанной ограде крупного паренька лет тринадцатичетырнадцати, долговязого, костлявого, с тощими ногами и выпирающими коленками — точную копию моего былого однокашника. Я остановил машину.
Даже в этом возрасте нормандские крестьяне осторожны и не слишком разговорчивы с «пришлыми».
Я спросил его: не ферма ли это семьи Минье? «Да…» И она все еще обитаема? «Да». А не знает ли он некоего Люсьена Минье, который учился в школе Ла-Круа? «Нет». Он еще хотел стать пастухом… «А, так он и стал…» И где же он теперь? «Помер. Это был мой дядя».
Я добился наконец некоторых объяснений. Во время оккупации немцы реквизировали стадо моего друга-пастуха. Он нашел себе работу на заводе, в нескольких лье от дома. И однажды, когда в цеху никого не было, он в результате несчастного случая упал в большой резервуар с гудроном. Утонул в липкой черноте. Какой ужасный конец для мальчугана, хотевшего жить, только глядя на небо! Его поглотил Аид, мир преисподней. Слишком символичный образ злосчастной судьбы.
Чтобы дополнить мое начальное образование и чтобы я не отстал, когда поступлю в лицей, мой отец договорился с кюре, что тот будет давать мне уроки латыни.
Этот добряк священник, аббат Менге, был крупным краснолицым пикардийцем, прибывшим в епархию более тридцати лет назад. Он не воротил нос от вина и разъезжал в своей сутане и плоской шляпе на дамском велосипеде, мощно крутя педали. Иногда его встречали пешим, в белом стихаре, в сопровождении мальчика-певчего с колокольчиком — он шел соборовать умирающего.
Его проповеди были картинны. Он легко загорался, стучал по кафедре ладонью и метал громы и молнии в своих прихожан, которые посмели работать в воскресенье, не испросив у него разрешения. «Братья мои, из-за вас я опять поддамся гневу, своему главному пороку! Это вы повинны в грехе, за который Господь с меня спросит».
Катехизис мы с ним изучали в старой церкви с деревянными балками, а латинские склонения он мне вдалбливал в своем довольно бедном доме. Вскоре я начал переводить «Epitome historiae grecae». [22]
Так проходили дни в те другие времена, пока мне не терпелось вырасти.
Если в самые первые свои годы я не всегда чувствовал твердую почву под ногами, поскольку попадал в очень разные круги, то в течение этого деревенского периода мать и отец проявляли ко мне самую крайнюю нежность и, сосредоточив на мне все свое внимание, старались дать мне ощущение стабильности. Я охотно это признаю. Но бывает ли детство когда-нибудь счастливой порой?
Иногда мне требовалось убежать на край луга, туда, где никто не мог меня услышать, и кричать, даже вопить, освобождая легкие от неудержимой и нерастраченной силы.
Мне внушали, что детям подобает не только вести себя особо вежливо с пожилыми людьми, но и искать их общества и всегда проявлять к ним интерес и внимание. «Во-первых, это доставит им удовольствие, — говаривал мне отец, — а во-вторых, они могут сообщить тебе такие вещи, которые ты ни от кого больше не узнаешь, когда они уйдут из жизни».
Пьер Тюро-Данжен в моих глазах казался человеком пожилым, поскольку уже разменял пятый десяток. Он был владельцем замка и мэром деревни, а также располагал своим личным входом в церковь, через боковую дверь, которая сообщалась непосредственно с его парком, и отдельной скамьей рядом с хором.
Как бывший драгунский офицер, он отличался довольно молодецкими манерами и некоторой вежливой надменностью в тоне, но не нарочитой, а вполне естественной.
При отменной выправке и хорошо вылепленном лице его внешность чуть портила легкая кривизна носа, которую можно было бы счесть следствием несчастного случая, хотя она была врожденной, поскольку у обоих его братьев, сенатора от Кальвадоса и археолога, члена Академии, она тоже имелась.