Однако Англия тоже не чувствовала себя готовой. К тому же во главе ее стоял тогда благовоспитанный пингвин, у которого было все, что угодно, кроме жилки государственного деятеля.
Но почему, из-за какой ошибки в оценке Франция оказалась столь зависимой от английского решения? Ведь Англия-то могла позволить себе не спешить, считая, будто находится в безопасности благодаря своему островному положению, что до некоторой степени было справедливо, как это докажет будущее. Франция же, со своими проницаемыми границами и вопреки линии Мажино, кстати сказать неполной, оказалась под прямой угрозой. Ей надлежало взять ответственность на себя. И тогда Англия последовала бы за ней, с некоторым опозданием, конечно, согласно своей привычке входить в Историю пятясь задом, но, опять же по привычке, уже никуда не сворачивать, как только определена линия поведения. Франции тоже требовался государственный деятель во главе. Но кто у нее имелся? Председателем совета был тогда Эдуар Даладье, радикал-социалист — а это определение, бросая вызов семантике, обозначало левый центр, рассадник компромиссов. Даладье прозвали «Воклюзским быком», потому что он был избран от этого департамента, а также смутно напоминал лицом и повадками известное священное животное, хоть и не обладая ни его силой, ни становым хребтом. Не тот у него был темперамент, чтобы атаковать внешнего врага, он только и годился, чтобы трясти бандерильями на парламентской арене.
Но как раз он-то и отправился в Мюнхен на конференцию «последнего шанса» 29 и 30 сентября 1938 года. Последнего шанса для чего? Для того чтобы поставить конечную точку в отчуждении Европы Третьим рейхом?
О, хороши же они были перед мундирами и высокомерием Гитлера с Муссолини, два наших поборника свободы — англичанин со своим зонтиком и француз в мягкой фетровой шляпе!
Они смогли только подбодрить друг друга, за недостатком мужества, совершенно трезво сознавая, что это не послужит ничему. И развязали Гитлеру руки.
Когда Даладье, прилетевший на самолете из Мюнхена, приземлился в аэропорту Бурже и увидел ожидавшую его несметную толпу, то решил сначала, что все эти люди явились, чтобы освистать его. А когда понял, что те бурно его приветствуют, пробормотал: «Вот идиоты!» Это были исторические слова. И от Бурже до Парижа он приветствовал из машины скопище народа, кричавшего о своем трусливом облегчении и рукоплескавшего самому убогому триумфатору за многие века. На самом деле большинство французов в тот день имели как раз то правительство, которое заслуживали.
Я был в ярости. Ладно бы еще проглотить стыд, если извлекаешь какую-либо выгоду из унижения. Но я достаточно знал политическую историю и просто историю, чтобы отдавать себе отчет, что такого рода уступки только способствуют несчастью.
Но до поры до времени я обуздывал свое прекрасное воинственное нетерпение, сознавая: надо лишь подождать, чтобы оно вновь пригодилось.
Война витала над нами, широко распластав черные крылья. Но каждый продолжал идти своим путем, не в силах свернуть, даже если тому предстояло завтра пресечься.
Как в делах сердечных я жил любовью былых времен, так и в делах литературных вел себя словно образованный молодой человек прошлого. Я вполне это сознавал, но намеренно не переходил на сторону авангарда.
Я уже говорил, насколько был далек от того, чтобы соперничать с Рембо и Лотреамоном. Сюрреализм не оставил меня равнодушным — он меня яростно раздражал. Никогда, даже под чьим-либо влиянием меня по-настоящему не затрагивала диктатура Андре Бретона, этого сына жандарма, который хотел беспорядок сделать порядком.
Сюрреализм занял место дадаизма, который неизбежно вскоре скис, поскольку не имел другой программы, кроме: «Да здравствует вздор!» Бретон оказался ловчее и вызвал гораздо больший интерес, заявив в своем манифесте: «А теперь пора положить конец этому огромному фарсу, который называют искусством». Звук его похоронной трубы попал в уши, утомленные войной 1914 года и слишком наслушавшиеся пушек. Так из-за лжепророков умирают цивилизации, мифы и культы.
Бретон содействовал истощению французской поэзии. Из его присных уцелели только те, кто, подобно Арагону, порвал с ним. Но все-таки он отравил реку.
Я же собирался искать свои истоки гораздо выше по течению, в самых верховьях. Старомодность меня не отвращала. Я находил в ней очарование.
Литературные салоны были тогда еще многочисленны, и еще устраивались «поэтические утренники», которые на самом деле происходили днем, собирая небольшие, непостоянные, но страстные аудитории. Люди, которые их организовывали, черпали в этом иллюзию собственной значимости, убежденные, что «живут ради поэзии».
Эти утренники приводили меня в различные уголки Парижа. Одна молодая румынская артистка с лицом волнующей красоты читала там мои стихи. Изысканная европейская женщина, чей тембр голоса сообщал словам нашего языка музыку, которая не была акцентом, но все же происходила из ее страны. Я видел в ее глазах свет, который не забыл после стольких лет. Дорогая Мари Кристу! Я не мог скрыть от себя, что изрядно в нее влюблен. Но ведь была Женевьева! Будь я постарше, я бы имел связь с обеими. Но тогда я до этого еще не дошел.
Позвольте мне задержаться еще на мгновение в этом обществе, обреченном исчезнуть в пучине бедствий Европы и для которого главным было претворить впечатления и движения души в музыку слов. Это в последний раз.
Разве не сказал Леон Поль Фарг: «Поэзия была для меня потребностью любой ценой обратить других в мои эмоции».
Что правда для великих, как он, то правда и для малых. У поэзии были свои архиепископы, но она нуждалась также в простых ризничих.
Так ли уж были смешны все эти люди, даже не слишком талантливые, все эти жрицы, даже с немного тяжеловатым бюстом, все эти стихоплеты, даже пузатые, принимавшие себя за временные воплощения богов?
Случались в этих кругах и довольно живописные персонажи. Там можно было встретить, например, маркиза де Арокура, который отбросил и свой титул, и дворянскую частицу в тот день, когда пятнадцати лет от роду сбежал из семьи, чтобы наняться юнгой на корабль. Это был настоящий гигант с выдающимися челюстями и бородкой, плодовитый рифмоплет, избежавший забвения лишь благодаря своему непристойному сборнику «Легенда о полах», который порой еще попадается в каталогах подержанных книг, в разделе curiosa. [27] Эта шалость преградила ему путь в Академию. Однако он автор настолько известного стиха, который стал чуть ли не поговоркой, будто всегда существовавшей в нашем языке: «Уехать — значит чуть-чуть умереть». Судьбой Эдмона Арокура было закончить дни в безвестности.
Эти салоны или кружки часто посещали греки и румыны, которых привлекал пример Жана Мореаса и Анны де Ноай. Слава в то время могла быть завоевана только по-французски.
5 ноября 1938 года — дату мне напоминает пригласительный билет — я был на приеме, который устроила г-жа Бужено по случаю торжественного открытия своего нового жилища в Нейи. Маленький дом и маленькая улица. Анн Мари Бужено была последней любовницей Анри де Ренье, которых за ним числилось много. Будучи лет на двадцать пять моложе его, что, однако, не делало ее красоткой года, она бросила и мужа, и детей в порыве великой страсти — не для того, чтобы жить с поэтом, но ради поэта, чтобы быть свободной для него в любой момент. Должно быть, эта женщина любила ждать.