Нет. Это был игрок, разорившийся игрок, который с годами спустил все: замки, земли, картины, состояние, оставив их на столах казино. Чтобы спасти его, если не от самоубийства, то хотя бы от нищеты, а также потому что его очень любили — как непременную часть обстановки, казино наняло его служащим с неопределенными обязанностями. Но отнюдь не пустыми. Обходились с ним почтительно, что позволяло ему сохранять видимость. Каждый вечер, облаченный в смокинг, он получал в кассе определенное количество жетонов для игры. Если проигрывал, деньги возвращались в казино, а если выигрывал, что также случалось, то сдавал свой выигрыш кассиру. Таким образом он побуждал игроков к игре. Приобщал дам к баккара, уча их держать карты. Присаживался за столы с «железкой», присоединялся к чьей-нибудь ставке, предлагал шампанское главным понтерам, пока тасовали колоду. Превосходно говоря по-английски, он производил впечатление своим титулом и манерами, и американская клиентура, ничего не подозревая, не упускала случая послать ему в конце года Christmas cards. [32] Он был там, словно гончая на невидимом поводке, и, прохаживаясь по «приватным», закрытым для прочей публики залам, задавал тон.
Так, благодаря невероятной насмешке судьбы, именно этот элегантный каторжник неудачи вез сокровища Монте-Карло.
Мы делали едва пятьдесят километров в час по перегруженной дороге, а с наступлением ночи скорость снизилась еще больше. При слабом свете закрашенных синим фар машины ползли как улитки.
Эта медлительность располагала ко сну. Но вдруг я услышал певучий голос подруги водителя, которая воскликнула в экстазе, перекатывая «р», как камешки: «То, что вы делаете, милый, просто чудо! Известно ведь, что ночью вы ничего не видите!»
Около двух часов ночи мы прибыли в Бур-Сент-Андеоль. На следующий день колонна одолела перегон до Баланса, где жил муж Жермены Саблон.
Служащие казино выставили охрану вокруг казны, и день прошел за проверкой состояния грузовиков.
Наконец 27 августа мы прибыли в Париж — Париж встревоженный, погруженный в полумрак и словно бдевший над оружием в канун битвы.
Моим первым военным конвоем — а Богу ведомо, сколько я их еще познаю, — был этот денежный обоз.
31 августа 1939 года, помнится, я обедал в ресторане «Барклай» на авеню Матиньон, в нескольких шагах от Круглой площади Елисейских Полей. Пишущая братия газет, которыми владел Жан Пруво, — «Пари миди», «Пари суар», «Пари матч» — собиралась там ежедневно. Во-первых, потому что место было несомненно приятным: светлые тона, первый зал в виде террасы, отличная кухня; но главное, быть может, потому что здешние метрдотели знали свою публику, и их отчеты, отправляемые каждый вечер в префектуру полиции, были гораздо умнее и сдержаннее, чем в других местах. Только имена и мало комментариев. Сообщалось лишь, кто обедал и с кем, и этого было вполне достаточно для тех, кому по долгу службы полагалось быть в курсе дела. Рутина.
Переговаривались от стола к столу. Атмосфера в тот вечер была тяжелой, натянутой, приглушенной, как бывает в дни драм.
Парижское общество приходило сюда черпать информацию у молодого поколения корифеев прессы, которым политические деятели свидетельствовали дружеское, но несомненное уважение: у Пьера Лазареффа, Шарля Гомбо, Эрве Милля, сидевших за столом со своими ближайшими сотрудниками.
Мои узы с Кесселем и проблеск таланта, который этим людям было угодно за мной признать, позволили им довольно естественно впустить меня в свой круг. И к тому же мне предстояло «уйти», наверняка одним из первых.
Посреди обеда Лазареффу позвонили из отдела новостей его газеты. Мы ждали в молчании, вилки зависли в воздухе. Неужели случилось неотвратимое?
Через несколько минут Лазарефф вернулся своим быстрым шагом — маленький, похожий на гениальную обезьяну. Он не казался ни более озабоченным, ни более нервным, чем обычно: он всегда был таким. Поднял очки на лоб, сел и сказал: «Ничего нового. Гитлер сейчас произносит очередную речь. Пока он говорит, ничего чрезвычайного не произойдет».
В первые часы утра гитлеровские войска вторглись в Польшу.
С тех пор я всегда проявлял некоторую сдержанность по отношению к интуиции крупных журналистов. Они первыми располагают всеми сведениями, а затем превосходно комментируют уже случившиеся события. Но между тем и другим часто бывает разрыв.
Всеобщая мобилизация была объявлена на следующий день, 1 сентября. Я нашел записную книжку, которую открывал в тот день. Вот что там написано:
«Гитлер напал на Польшу после фальшивого ультиматума. Всеобщая вера в мир оказалась приманкой. Европа считала себя цивилизованной. Мы оставили цивилизацию за спиной. Мы в Средних веках другой эры; сейчас царят варварство и массовые убийства, как и в те времена, когда каменный топор заменил палку, а панцирь закрыл голую грудь. По окончании войны придется восстанавливать Европу согласно Истории. Это будет великая задача для сильных, и я желаю в ней участвовать».
«Состояние войны» было официально объявлено 3 сентября: Великобританией в 11 часов и Францией в 17 часов. На сей раз Англия вступала в бой вместе с нами.
И началось ожидание. Поскольку война — это ожидание. Ожидание событий, ожидание решений, ожидание повестки, ожидание распределения, ожидание назначения, ожидание поезда, ожидание размещения в части, ожидание перегруппировки, ожидание отправки, ожидание приказа наступать… Сколько дней, недель, месяцев, проведенных в ожидании столкновения, — и всего несколько часов боя и настоящего риска!
Армия — медлительная машина, вызывающая впечатление, что каждое ее колесико долго крутится само по себе, прежде чем зацепит остальные.
Я был студентом-отсрочником, прошел курс военной подготовки и ожидал скорого призыва в армию. А он все запаздывал. Я наводил справки, опасаясь, что моя повестка затерялась на почте. Мне ответили, что остается только… ждать.
Я воспользовался днями своего нетерпения, чтобы привести в порядок бумаги и рукописи — простые архивы отрочества. «Мегарею», разумеется, предстояло остаться недовершенным. Моя прекрасная иллюзия пробудить однажды души рассеивалась.
Мобилизация начинала опустошать рабочие места. Женевьеву Гper только что зачислили в директорский отдел национального радиовещания. Она там сделает долгую карьеру.
Ее лучшая подруга и наперсница Николь Пропер, дочка крупных еврейских банкиров родом из Австрии, оставила нам в пользование, чтобы было где встречаться, свою квартирку на улице Лористон, которая служила Николь для собственных любовных свиданий с Гонтраном Барри-Делоншаном, элегантным клубменом намного старше ее, пока она не вышла за него замуж.
Бездействие, даже если бы оно продлилось всего несколько дней, меня тяготило. Общий тон прессы мне не нравился. Воинственные нотки некоторых передовиц звучали фальшиво. Казалось, что это копии текстов 1914 года. Некоторые, впрочем, даже подписаны были теми же людьми, которые снова взялись за перо. Но за всем этим чувствовалась покорность судьбе и некая подавленность.