Его судьба могла бы стать примером судеб всех людей Центральной Европы, попавших между жерновами века, для кого выжить — просто выжить — было терпеливым подвигом. Человек образованный, с опытом и характером, Фюрт обладал дарованиями, которые остались неиспользованными. Он в совершенстве владел французским и английским, прекрасно писал письма на обоих языках. Никто с такой иронией не рассказывал о своих трагедиях. В нем была отрешенность, свойственная великим душам.
Каждый год на Рождество он посылал друзьям своего рода хронику, где резюмировал семейные события за истекшие двенадцать месяцев: рождения, болезни, трауры, финансовые неурядицы, поездки, визиты, дружеские встречи. И заканчивал свои письма размышлениями о состоянии мира, не изменяя своему горьковатому юмору. Те, что были адресованы мне, ему случалось подписывать «Станик».
Он довел свою элегантность до того, что написал письмо, в котором извещал о собственной смерти, которое я получил после его кончины.
В моей коллекции исключительных персонажей занимает свое место и Петр Фюрт.
Книги мемуаров — это также гробницы. Если бы не эти строки, которые я только что написал, что осталось бы от моего друга Фюрта, чеха из Сомюра, кроме воспоминаний нескольких его потомков?
Еще один персонаж в моей галерее необычных существ — Фредерик Шовело по прозвищу Фредди, которого я без большого труда вывел в «Последней бригаде» под именем Бобби.
Красавец телом, лицом и осанкой, великолепный широкоплечий торс, небольшая голова, лицо с правильными, превосходно выписанными чертами… Сократ влюбился бы в него. Но сам он не имел ни малейшей склонности в ту сторону.
Впрочем, никто во всем нашем выпуске не обладал женственным характером, а в наших отношениях никоим образом не проявлялась какая-либо двусмысленность.
Удивляюсь, как я, развив за свою жизнь все возрастающее отвращение к скученности, выдерживал без всякой неловкости эти месяцы прилюдного раздевания, совместного сна, смешения дыханий, тяжелого пробуждения у одних и бодрого у других, общие умывальники…
Меланхоличный, но неисправимо легкомысленный, обаятельный и щедрый, полный решимости не дать себя одурачить ничем, закоренелый, хоть и грустный шутник — таким был Фредди Шовело. Никто не мог сказать, что в нем напускное — твердость или мягкость, но все считали его милягой, потому что он им и был.
Через несколько дней после нашего выпуска из Сомюра он тоже женился, но на молоденькой девушке с изящным личиком. Быть может, в этом была срочная необходимость. Я стал его свидетелем. Но сам он свою женитьбу, казалось, всерьез не принимал.
Никто не знает о важном месте Шовело в истории нравов современного Парижа. А ведь это он создал «Табу» — кабаре, стоявшее у истоков ночной жизни квартала Сен-Жермен-де-Пре. Открыв его во время войны, он там устроил хорошее место для Сопротивления, как это заметили по освобождении Парижа. Наиболее опасную деятельность покрывали песни и спиртное с черного рынка.
Сколько же талантов, поймавших миг своей славы, начали свою карьеру в этом «кабачке»! И фауна завсегдатаев Сен-Жермен-де-Пре, которая привлечет посетителей со всей планеты, жадно желавших смешаться с тем, что им казалось авангардом интеллектуализма и нонконформизма, вышла именно отсюда. Фредди был в некотором роде изобретателем всего этого.
Он продолжил свою жизнь как эквилибрист, все такой же скрытный и отстраненный, и всегда, как кошка, приземлялся на ноги. Разводился, вновь женился, затевал всякие предприятия, иногда реальные, которые заводили его на время в Марокко, на время в Бразилию, пока не вернулся в свой родной Ло или в свой любимый Прованс. Нас по-прежнему связывала дружба, прерывистая, но неизменная.
Наше пребывание в Сомюре очень скрашивала одна необычайно приятная женщина, у которой для нас с Фредди всегда был накрыт стол, если нам не хотелось идти в курсантскую столовую. Вдобавок она дружила с Грегами. Это была мать одного из наших товарищей по бригаде, Жана Пьера Ле Ме, которая, чтобы быть поближе к сыну, сняла в городе квартиру и мигом превратила ее в приятное парижское гнездышко. Ревнивая мать? Нет, конечно. Мать внимательная и полная деятельной нежности. Раз жены офицеров могли устраиваться в гарнизоне, то почему мать курсанта, будущего офицера, не могла сделать так же? Необычной эта ситуация ей ничуть не казалась.
Сорокалетняя, элегантная, маленькая, белокурая, живая, она обладала чрезвычайно блестящими глазами и остреньким личиком. Элиана Ле Ме была женой первого отоларинголога Парижа. Знаменитого врача. Настолько знаменитого, что именно ему Шаляпин, один из величайших певцов всех времен и при этом несравненный трагик, чье имя все еще блистает в истории Оперы, решил, после многих колебаний, многих консультаций с другими европейскими специалистами, доверить ему свое знаменитое горло. «Через год, — сказал ему Ле Ме, — вы рискуете потерять голос. Нужна операция».
И Шаляпин принял решение, в самый разгар лета обязав своего врача вернуться из отпуска. Когда Ле Ме прибыл в назначенное утро в клинику, то с ужасом увидел группу киношников, устроившихся в операционной, чтобы заснять достопамятную операцию. Он их выгнал и стал оперировать. Потом строго велел Шаляпину не произносить ни слова, не издавать ни звука, ни шепота в течение полных восьми дней. Только тогда будет известен результат хирургического вмешательства. Никакой водки тоже, ни шампанского, ни табака; и никакого гнева. Шаляпин, этот колосс, прожил неделю в абсолютном молчании, аскезе и томимый тревогой, которая отняла у него сон.
Вечером восьмого дня, как было условлено, супруги Ле Ме прибыли, чтобы отужинать у Шаляпина, окруженного всей своей семьей. Каждый места себе не находил от тревоги. Каждый ждал мгновения, когда хирург освободит своего бледного, измученного обетом молчания пациента, который смотрел на него с ужасом.
«А теперь спойте, без всякого страха, — сказал Ле Ме. — В полную силу, не щадя голоса».
Федор Шаляпин сел за фортепьяно, коснулся дрожащими руками клавиш. И его голос грянул, затянув смертную жалобу из «Бориса Годунова», — с силой, мощью, величием, от которых задрожали стекла, а на глаза присутствующих навернулись слезы.
Освобожденный Шаляпин бросился к врачу и зарыдал на его плече. Потом, пока все вокруг обнимались, смеялись, рукоплескали, вдруг внезапно исчез и вернулся облаченный как царь Борис, партию которого пел на сцене, в уникальном платье с шитьем из чистого золота, изготовленном в Бухаре. Спев еще, еще и еще, он снял с себя это одеяние и преподнес его Ле Ме, благоговейно, как реликвию, со словами: «В нем билось мое сердце в миг величайшего волнения в моей жизни». Он взял перо и надписал свое имя на шелковой подкладке.
У семейства Ле Ме было прекрасное положение в свете. И ужина у них не проходило, чтобы там не оказался один, а то и два министра. Альбер Сарро был одним из больших друзей дома.
Сын пользовался этими связями. Из всех нас он больше всех преуспел в жизни. Он уже состоял при секретариате министра Сезара Шампенши, одной из надежд радикальной партии, и получил какую-то франко-американскую премию за тоненькую книжечку, которую произвел. Мать не была чужда ею ранним успехам.