И он приветственно махнул рукой и улыбнулся.
— Вот шалава, она нарочно повернула голову, — бросил Фейеруа, растягиваясь на койке.
Еще часа через два он снова объявил, что блондинка прошла мимо, но глаз не подняла.
— Думаю, это машинистка, — доверительно шепнул Фейеруа Лувьелю.
В шесть часов она появилась снова, и на этот раз Фейеруа торжествующе всех уверял, что она долго смотрела на их окно.
У него потребовали более детального описания: какова грудь, бока, бедра?
— Щиколотки? А вот на щиколотки я как-то внимания не обратил.
— Хорошие места в палате всегда достаются одним и тем же, — с досадой бросил Лувьель.
Ночь погружала обитателей палаты в тревожное оцепенение, а по утрам открывалась штора, и они опять обретали надежду. Шли дни, и постепенно на ритм больничной жизни, с ее измерением температуры, обходами, перевязками и кормежками, наложился совсем иной ритм, словно установилось другое время, в котором стрелка на циферблате подчинялась четырем ежедневным проходам блондинки под окнами палаты.
— Фейеруа, ты влюбился, — говорили ему.
— Да нет, вы что! Не видите, я же шучу.
Но остальные семеро тоже влюбились. Интрига, развивавшаяся за оконным стеклом, стала их достоянием. Им казалось, что они здесь уже целую вечность, и белокурая девушка проходила под окнами тысячи раз.
Их ничего больше не интересовало. Если Фейеруа случалось задремать среди дня, всегда находился кто-нибудь, кто кричал бы ему:
— Эй, Фей, скажи-ка, может, уже пора?
Все знали, что до войны Фейеруа был портным.
— Ох, и оденешь ты свою блондинку!
А Фейеруа думал: «Интересно, как же я сяду за свой портновский стол без ноги?»
Мазаргэ изнемогал. Он умирал от желания, ревности и уязвленной гордости и был готов на предательство. Он молил Бога, чтобы выйти из госпиталя раньше Фейеруа.
«И как, интересно, он будет выглядеть на своих костылях?» А у него, Мазаргэ, только бедро чуть-чуть не гнется, зато плечи — во! — и вид нахальный и победоносный. Уж он-то пройдется по городу, так пройдется!
Чтобы привлечь внимание к своей персоне, он без конца рассказывал всякие похабные небылицы. Но ему обычно бросали: «Заткнись, Мазаргэ!» — особенно если он начинал впутывать в свои приключения блондинку.
— Жаль, что ты не знаешь их чертова наречия, — заметил как-то Лувьель. — А то написал бы ей всякие нежные слова на большом листе бумаги, а потом отослал бы.
Тогда Фейеруа пришла мысль вырезать сердечко из старой увольнительной и приложить его к стеклу.
Наутро отекшее лицо Фейеруа осветила широкая улыбка.
— Она приколола на платье брошку в форме сердечка, — заявил он.
— А какое у нее платье?
— В зеленый цветочек.
Прошло еще два дня. И утром Фейеруа, к которому начали, по обыкновению, приставать с вопросами, сказал:
— Сегодня она не проходила.
Это был тот самый день, когда врач, ощупав ногу Фейеруа над культей, покачал головой, внимательно посмотрел на его температурный лист и сделал сестре знак глазами: «Ну, что я говорил!»
В тот же вечер Фейеруа, взглянув в сторону окна, прошептал:
— Ничего смешного в этом нет.
— В чем? — спросил толстяк Лувьель.
Фейеруа не ответил.
— Так что, сегодня вечером ты ее не видел? — настаивал Лувьель.
— Видел… Она проходила с другим…
— Так, может, это был ее брат!
— Да пошел ты! Все они шлюхи! — сказал Мазаргэ. — Им не сердечко в окне надо показывать, а…
— Заткнись, Мазаргэ! — крикнул парень с дренажом.
В палате воцарилось траурное настроение.
«Если у нее есть парень, это нормально, — думал Лувьель. — Но ведь могла же она хотя бы не ходить с ним так вызывающе под нашими окнами?»
Ночью Фейеруа сильно стонал, а утром так и не вышел из оцепенения, ни разу даже не посмотрев в окно. Палата с пониманием отнеслась к его печали.
А вечером, к удивлению всех, кроме врача, он взял и умер.
Тело его увезли, а койку застелили чистым бельем.
Мазаргэ подозвал медсестру с огромным бюстом и жестами объяснил ей, что хотел бы занять место Фейеруа.
Сестричка явно симпатизировала Мазаргэ, и он перебрался на другую койку.
Всю ночь он не сомкнул глаз. Волны воображения захлестывали его зелеными цветочками, белокурыми косами и розовым телом, чуть присыпанным веснушками.
И как раз, когда Мазаргэ наконец задремал, появилась сестра и подняла штору.
Он сразу проснулся и приник к окну, упершись лбом в стекло, как вопросительный знак.
— Черт! — крикнул он вдруг, упав обратно на подушку.
— Ты чего? Что случилось? Тебе плохо? — галдели раненые.
Мазаргэ изо всех сил пытался вернуть утраченное самообладание.
— Ну да, ясное дело, я с самого начала не сомневался, что Фейеруа нас просто обвел вокруг пальца, — сказал он. — Мне надо было самому убедиться.
По ту сторону окна не было ничего, кроме серой стены и нескольких мусорных куч.
И тогда Лувьель, закованный в белый гипсовый шишак, вдруг почувствовал на лице глупую сырость нежданных слез.
Фредди Шовело
«Вас интересует, отчего умер Ла Марвиньер? — спросил наш приятель Магнан. — Не знаю. Он умер мгновенно, у меня на глазах, в тот вечер, когда объявили перемирие. Я не врач и не берусь вникать в причины, но мне кажется, он был сердечником. Он сам говорил. Необыкновенный был человек. Я и видел-то его всего два-три раза, но не забуду никогда.
Первый раз мы встретились в Нормандии, в низовьях Сены, в маленькой деревушке под названием Рейенвиль. Я приехал за донесениями связных и справился о нем. Мне ответили:
— Полковник Ла Марвиньер? Вы найдете его на генеральском командном пункте. Сами увидите. Высокий такой, худой и очень бледный.
Дивизионный командный пункт находился в доме священника. Можете себе представить: накануне его установили, а на следующий день уже сворачивают, и в саду кюре без конца трещат мотоциклетные моторы… Я вошел. Генерал был у себя: он изучал карту, а вокруг него столпились человек шесть старших офицеров. Он обвел красным карандашом широкий круг на карте. Младший офицер быстро строчил на пишущей машинке, отбивая себе пальцы; взад-вперед сновали дневальные. В углу, прислонившись к стене, одиноко стоял высоченный, какой-то нескончаемый человек с пятью нашивками на пилотке и рассеянно смотрел в пространство. Это был Ла Марвиньер. Он опирался на высокую, как у Людовика Четырнадцатого, трость, которая оканчивалась какой-то странной кожаной насадкой, видимо предназначавшейся для измерения, а вот чего, я не знал. Вид у него был скучающий. Похоже, все, что происходило вокруг, его не интересовало.