И поезд снова неспешно двинулся сквозь леса и равнины, под желтым лунным светом.
— Однако мы уже в Венгрии, — заметил Константин Кардаш.
Его огромные ноздри раздувались, словно он хотел уловить новый запах, большие глаза пристально разглядывали пустынный заснеженный пейзаж. Прошло несколько минут, и он спросил:
— Матиас, а что, у вас в Венгрии все еще принято ездить на лошадях?
Посреди белой равнины он заметил двух всадников, скачущих к поезду. Их силуэты быстро увеличивались, и лунный свет маленькими звездочками вспыхивал на конских сбруях. Потом всадники исчезли: может, отстали или сменили направление. Но вдруг в последнем окне вагона внезапно появились две лошадиные головы: удила в пене, шеи вытянуты от напряжения, гривы развеваются, в прекрасных карих глазах, напуганных стуком колес, светятся огни поезда.
Вилки в руках пассажиров зависли над тарелками. За лошадиными головами показались фигуры всадников, пригнувшихся к шеям коней. Тот, что скакал совсем рядом с вагоном-рестораном, был молодой гусар, второй — солдат, скорее всего ординарец. Поравнявшись с вагоном, офицер заглянул в окно, кого-то высматривая. Серебряные аксельбанты на скаку бились о каракулевый кивер. Он был так близко к вагону, что даже сквозь шум поезда можно было различить топот конских копыт.
И тут белокурая красавица приподнялась на сиденье, постучала пальцами в стекло и крикнула: «Степан!» С той стороны окна ей ответила широкая, сияющая счастьем белозубая улыбка, и офицер выкрикнул какое-то имя, но никто не расслышал какое. Потом он чуть замедлил аллюр, сравнявшись скоростью с поездом. Когда конь оказался напротив задней двери вагона, гусар бросил поводья ординарцу, высвободился из стремян, перекинул ногу через шею коня и, ухватившись руками за кожаные поручни, спрыгнул на подножку. В следующий миг он уже вошел в вагон, и за ним ворвался ночной холод.
Невысокого роста, ладно скроенный, широкоплечий и узкобедрый, с короткими каштановыми усами и гордым профилем, гусар легким шагом двинулся между столиками. Девушка вскочила с места и ринулась к нему. Он крикнул:
— Елизавета!
И белокурая красавица отозвалась:
— Степан!
Раскинув руки, они бросились друг к другу, как бросаются к надежному пристанищу или в рай. И таким естественным в их порыве был поцелуй: бесконечный, страстный, до потери дыхания… Траурная вуаль сползла и зацепилась за серебряную эполету, грудь вдавилась в пурпурный мундир с кожаной портупеей, ножка в тонком шелковом чулке прижалась к мокрому от снега черному сапогу.
Не заботясь о том, что все на них смотрят, слившись воедино, они были поглощены только собой, мир для них не существовал. Они бы вечно неслись так в ночи, сплетя пальцы и соединив губы.
Наконец, на исходе дыхания и молчаливого признания в любви, они разжали руки и оторвались друг от друга. У присутствующих одновременно вырвались двадцать вздохов. А за окном вагона скакали галопом два коня, которыми правил ординарец.
Гусар отступил на шаг, выпрямился, и пассажиры вздрогнули, услышав звон его шпор. Он поднес руку к киверу, салютуя своей любви, как салютуют родине. Затем, похорошевший, гордый победой, он направился к двери.
Ординарец удерживал коня на уровне подножки. Офицер ухватился за гриву, вскочил в седло, принял поводья, еще раз козырнул, перепрыгнул через ограду путей и ускакал в белое поле.
В вагоне белокурая красавица вернулась на место, и тогда вилки снова опустились в тарелки. Все молчали, боясь спугнуть чудо. И каждый спрашивал себя, кто эти влюбленные и какие надежды, какие смертельные чары и чьи судьбы были поставлены на карту в этом вырванном у времени и пространства поцелуе. Сколько недель или месяцев стоит за ним? И подарит ли им будущее еще один такой поцелуй?
Красный доломан растворился в ночи. Черная вуаль снова окружила лицо несравненной чистоты…
Первым осмелился заговорить Кардаш:
— И вы утверждаете, Матиас, что ваша страна такая же, как все?
Он поднялся с места, огромный, толстый, монументальный и на этот раз вполне уверенный, что нашел свой романтический сюжет. Решившись довести дело до конца, он шагнул к женщине в трауре.
Десятью годами позже в Париже, ночью тридцать первого декабря, перед входом в кинотеатр нерешительно мялся, дрожа от холода, какой-то человек в изношенном платье, без пальто. Светящееся табло гласило: «Гусар из Восточного экспресса».
Человек выгреб из кармана все деньги, пересчитал и, чуть поколебавшись, решился все же купить билет. Голос у него звучал робко: во-первых, он не слишком владел языком, а во-вторых, только что потратил последние деньги.
Одинокие люди в рождественскую ночь — явление довольно редкое, и их одиночество всегда вызывает угрызения совести. Этот худой иностранец с залысинами на лбу и впалыми щеками был отмечен печатью изгоя и бродяги.
Он вошел в теплый зал и, рассыпаясь в извинениях, втиснул свое убожество между спокойно сидящими семействами и обнимающимися парочками.
Фильм начался. На экране сквозь метель мчался поезд. Рядом с дорогой скакало галопом, с саблями наголо, войско гусар. Затем картинка сменилась, и возник интерьер вагона-ресторана. Прекрасная блондинка сидела в одиночестве, задумавшись, с бокалом шампанского.
Из середины зала раздался крик:
— Елизавета!
Зрители, отвлеченные от зрелища в такой трепетный момент, возмущенно повернули головы, а в это время атлетически сложенный герой уже вскочил в вагон и шел к героине.
— Извините, месье… Прошу прощения, мадам…
Человек с иностранным акцентом, только что пробравшийся на место через весь ряд, поднялся, чтобы выйти.
— Сядь! — крикнули сзади.
Его спина загораживала пухлые накрашенные губы, которые искали друг друга и сливались в поцелуе, заполняя экран умело подсвеченной любовной лихорадкой.
— Нет… Я не могу остаться… Извините, месье… Прошу прощения, мадам, — бормотал мешающий всем посетитель.
Ему наконец снова удалось преодолеть все препятствующие движению колени. Служительницы заметили, что, когда он появился в дверях, на нем лица не было. Но, уходя, он им сказал:
— Я еще вернусь, вернусь…
Он вышел на бульвар и поднял глаза к черному небу, чтобы никто не увидел его слез.
1958
Памяти Пьера Тюро-Данжена
Вот уже почти десять лет мамаша Леже повторяла мужу:
— Папаша Леже, ты уж давно самый старый в деревне, придет и твой черед умереть.
И каждый раз папаша Леже отвечал, выбивая трубку о подставку под котлом:
— И это будет справедливо, женушка, я зажился. Буду ждать тебя там, на косогоре.
На косогоре в деревне находилось кладбище, и дорога туда заворачивала как раз мимо их дома, а потому похоронные процессии, хочешь не хочешь, проходили перед их дверями.