Захария умолк и снова занял свое место. Все притихли, охваченные трепетом. Неслыханное дело: иудею дозволили предстать пред ликом императора! Разве это не чудо? Сердца их колотились, глаза расширились, весть о великой милости окрыляла их благоговейное молчание. Но Вениамин простонал, словно раненый:
— О Боже, Боже! Какую ношу вы взваливаете на мои плечи! У меня слабое сердце, и я не говорю на чужом языке. Как же явлюсь я к императору и почему именно я? Я призван быть только свидетелем, только воочию увидеть светильник, но не прикасаться к нему, не добывать его. Изберите другого! Пусть он говорит с императором. Я слишком стар, я слишком слаб!
Все испугались. Они ждали чуда, а тот, кто был избран совершить его, отказывался от своей миссии. Но пока они робко придумывали, как им переубедить сомневающегося избранника, снова встал с места тихий Захария. Но на этот раз голос его звучал решительно и твердо:
— Нет, должен идти ты и только ты. Не так уж велики были мои старания, но я старался только ради тебя, а не ради кого-то другого. Ибо я знаю, если уж кто-то из нас умиротворит светильник, то только ты.
Вениамин выпрямился:
— Откуда ты знаешь?
Но Захария повторил тихо и решительно:
— Я знаю это, и знаю давно. Если кто-то умиротворит светильник, то только ты.
Его решимость подействовала на Вениамина. Он смотрел на Захарию, а тот, ободряюще улыбаясь, смотрел на него, и внезапно Вениамину показалось, что прежде он уже видел этот взгляд. А Захария будто тоже узнал Вениамина, и улыбка его просветлела, и он заговорил с ним так доверительно, как говорят, оставшись наедине:
— Помнишь ту ночь? Тогда с вами шел человек по имени Гиркан бен Гиллель. Помнишь его?
Тут и Вениамин улыбнулся:
— Как же не помнить? Я помню каждое слово и каждую тень той благословенной ночи.
— Я его правнук, — продолжал Захария. — У нас в роду все золотых дел мастера, и, если какой-нибудь император или король имеет золото и ювелирные украшения и ищет златокузнеца и ценителя, он выбирает его из нашего рода. Гиркан бен Гиллель охранял светильник во времена его римского пленения, и все мы, его потомки, где бы мы ни были, ожидали часа, когда менора окажется в другой сокровищнице под охраной одного из нас. Ибо там, где сокровища, там и мы, ведь мы ценители и златокузнецы. И отец моего отца говорил моему отцу, а мой отец рассказал мне, что после той ночи, когда была размозжена твоя рука, рабби Элиэзер, Чистый-и-Ясный, поведал о том, чего не знал ты сам, малый ребенок: в твоем деянии и твоем страдании должен быть смысл. Если кто освободит светильник, то только ты.
Все задрожали. Вениамин наклонил голову и сказал растроганно:
— Ни один человек не был так добр ко мне, как рабби Элиэзер в ту ночь, его слово свято для меня. Простите мое малодушие. Когда-то я был смелым ребенком, но время и возраст заставили меня колебаться. Но я еще раз прошу вас: не ждите от меня чуда! Если вы требуете, чтобы я пошел к тому, кто удерживает светильник, я попытаюсь это сделать, ибо отказываться от благого дела — грех. Я не умею говорить красиво, но, быть может, Господь умудрит меня и подскажет нужные слова.
Голос Вениамина постепенно затих, и голова его опустилась под тяжестью поручения. Он только мягко попросил:
— Простите, что я сейчас вас покину. Я человек старый и устал с дороги. Позвольте мне отдохнуть.
Все почтительно расступились. Лишь необузданный Иоаким, спутник старика, не смог сдержать любопытства. Провожая Вениамина в дом, где их устроили на ночлег, он спросил:
— Ну, и что ты ему завтра скажешь, этому императору?
Не взглянув на него, старец пробормотал себе под нос:
— Не знаю и не хочу знать. И думать об этом не хочу. Нет у меня никакой власти. Все, что у меня есть и будет, дарует Бог.
* * *
В ту ночь евреи Перы еще долго не расходились. Никто не мог заснуть. С воспаленными, горящими глазами они говорили и говорили, не умолкая. Никогда еще чудо не казалось им таким близким. А что, если рассеяние действительно подходит к концу, а вместе с ним и тяжкая доля на чужбине, вечные гонения и унижения, ночные страхи, ежедневное, ежечасное ожидание удара судьбы? Что, если этот старец, который во плоти сидел между ними, воистину ниспослан свыше? Ведь были же некогда в народе пророки, умевшие обращать сердца царей к справедливости. Что, если он из той же породы властителей слова? Непредставимое счастье, невероятная милость — вернуть святыни на родину, заново отстроить храм и жить под его сенью — вот о чем вели они свои горячечные речи всю ту безумную долгую ночь. И их упование становилось все жарче. Они забыли предостережение старца — не ожидать от него чуда, ибо, будучи евреями, они читали в святых книгах о чудесах Господа и научились только одному — веровать. Отторгнутым, угнетенным, вечно преследуемым, что давало им силы жить, если не вечное ожидание избавления? И чем ближе к утру, тем дольше тянулась для них эта ночь. Они больше не могли сдерживаться: беспрерывно глядели на песочные часы, в которых, казалось, застревал песок; то и дело кто-то подходил к окну, а кто-то выбегал на улицу в ожидании, что наконец-то на краю затянутого тьмой моря блеснет первый луч зари, наконец-то день разгорится, как их собственное пылающее сердце.
Раввину с великим трудом удавалось обуздывать нетерпение общины, хотя обычно люди с готовностью ему повиновались. Все они рвались в этот день на другой берег, в Византию, чтобы сопровождать Вениамина и ожидать перед дворцом, пока он будет беседовать с императором, владыкой мира. Все желали приобщиться к чуду душой и телом. Но раввин строго напомнил им об опасности: появление процессии или заметной толпы перед императорским дворцом привлечет внимание здешнего народа, а народ всегда и везде настроен к евреям враждебно. Только угрозами удалось ему заставить их продолжить собрание в молитвенном доме в Пере; невидимые для прочих, они должны молиться Невидимому, пока Вениамина будут представлять великому владыке. И вот они молились и постились весь этот день. Молились так жарко и так страстно, словно тоска всех евреев земли стеснилась в маленькой душе каждого, и разум их оставался недоступным для всех иных мыслей, кроме одной: пусть старик совершит чудо, пусть Божья милость снимет с еврейского народа проклятие чужбины.
Приближался полдень, назначенное время, когда Вениамин и глава общины пересекли широкую четырехугольную, окруженную колоннадой площадь перед дворцом Юстиниана. За ними шагал силач Иоаким с тяжелым свертком на спине. Медленно, спокойно и достойно оба старца в своих простых темных одеяниях подошли к бронзовым воротам Халки — приемной, из которой посетители попадали в роскошный тронный зал византийского императора. Но им пришлось ждать много дольше назначенного срока, ибо таков был обычай византийского двора: послов и просителей намеренно вынуждали бесконечно долго стоять в прихожей, дабы они усвоили, что удостоены чрезвычайной милости — лицезреть самого могущественного человека на земле. Час, и два, и три простояли старики на холодном мраморе, и никто не предложил им ни табурета, ни стула. Равнодушно спешили мимо праздно-деловитые сановники и жирные евнухи, придворные гвардейцы и разряженные в пух и прах слуги, но никто не позаботился о них, никто не взглянул в их сторону и не заговорил с ними. И только со стен холодно взирали на них однообразные пестрые мозаики и все тяжелее нависал поддерживаемый колоннами и нагретый солнцем золотой купол. Но Вениамин и глава общины ждали спокойно и тихо. Старики умели ждать. Они прожили на свете столько времени, что час или два уже не имели для них значения. Только Иоаким, молодой и беспокойный, с любопытством глядел на каждого выходившего или входившего в приемный зал; он снова и снова нетерпеливо пересчитывал камешки на мозаиках, чтобы как-то убить время.