Ибо события следуют одно за другим со стремительностью горного потока. Уже несколько дней спустя между обоими привилегированными сословиями и третьим возникает ожесточенная распря; изолированное третье сословие самовольно объявляет себя Национальным собранием и в Зале для игры в мяч клянется не распускать себя, прежде чем не будет выполнена воля народа, прежде чем не будет принята конституция. Двор приходит в ужас от демона-народа, которого сам же привел к себе в дом. Разрываемый во все стороны своими зваными и незваными советчиками, сегодня отдавая предпочтение третьему сословию, завтра - первому и второму, колеблясь роковым образом как раз в момент, требующий чрезвычайной ясности мышления и воли, чтобы принять решение, король попеременно склоняется то к воинствующим хвастунам, требующим по старым канонам надменности и высокомерия гнать чернь обнаженными клинками по домам, то к Неккеру, который снова и снова призывает к уступкам. Сегодня король закрывает перед третьим сословием зал совещаний, затем отменяет свое решение, испугавшись заявления Мирабо: "Национальное собрание уступит лишь силе штыков".
Но одновременно с нерешительностью двора растет решимость нации. Неожиданно немой гигант - народ - благодаря свободе печати обрел голос, в сотнях брошюр кричит он о своих правах, в пламенных газетных статьях разряжает свою мятежную ярость. В Пале-Рояле под защитой хозяина, герцога Орлеанского, ежедневно собираются тысячи говорящих, кричащих, агитирующих, непрерывно друг друга подстрекающих людей. До сих пор неизвестные, на протяжении всей своей жизни не открывавшие рта, они обнаруживают вдруг желание говорить, писать. Честолюбцы, люди без определенных занятий чувствуют, что пришел удобный час, все и вся занимаются политикой: агитируют, читают, дискутируют, ораторствуют. "Каждый час, - пишет англичанин Артур Юнг, - появляется новая брошюра, сегодня их вышло тринадцать, вчера - шестнадцать, на прошлой неделе - девяносто две, и девятнадцать из двадцати говорят в пользу свободы" - это значит за ликвидацию привилегий, в том числе и монархических.
Каждый день, каждый час уносит какую-то долю коолевского авторитета, слова "народ" и "нация" за две-три недели из холодных сочетаний букв стали для сотен тысяч религиозными понятиями беспредельной силы и высшей справедливости. Уже офицеры, солдаты втягиваются в непреоборимое движение, уже служащие городского самоуправления и государственные чиновники в смущении замечают, что с пробуждением народа бразды правления ускользают из их рук, даже само Национальное собрание попадает в это течение, теряет продинастический курс и начинает колебаться. Все трусливее становятся советчики в королевском дворце, и, как обычно, духовная неуверенность пытается спастись, утвердиться, используя силовой прием: король стягивает последние надежные, иставшиеся верными ему полки, дает приказ держать Бастилию в готовности, и, наконец, для того чтобы уверить себя, бессильного, в своей силе, бросает нации вызов - освобождает 11 июля от занимаемой должности единственного популярного министра - Неккера и, как преступника, высылает его.
* * *
События последующих дней навечно высекаются на страницах всемирной истории; правда, в одной книге того времени, в рукописном дневнике роковым образом ничего не подозревающего короля, никакого отражения этим событиям не найти. Там под датой 11 июля записано лишь: "Ничего нового. Отъезд господина Неккера", в под датой 14 июля - дня взятия Бастилии, когда власть короля окончательно пала, - опять то же трагическое слово: "Rien", что означает: никакой охоты в этот день, ни одного загнанного оленя, следовательно, никаких сколько-нибудь значительных событий. В Париже об этом дне думают иначе, иоб и поныне вся нация празднует его как день рождения своей свободы. 12 июля в первой половине дня по Парижу разносится весть об отставке Неккера - искра падает в бочку с порохом. В Пале-Рояле Камилл Демулен, один из клубных дпузей герцога Орлеанского, призывает всех к оружию, он вскакивает на кресло, размахивает пистолетом и кричит, что король готовит варфоломеевскую ночь. Немедленно появляется символ восстания - кокарда, принимается трехцветное знамя республики; несколькими часами позже к восставшим присоединяются военные, взяты штурмом арсеналы, забаррикадированы улицы. 14 июля двадцать тысяч челвек направляются от Пале-Рояля к ненавистному оплоту старого режима - Бастилии. Ее берут штурмом после нескольких часов осады, и голова коменданта, пытавшегося ее защищать, пляшет на острие пики - впервые этот кровавый светильник освещает путь Революции. Никто теперь не отваживается оказать сопротивление стихийному взрыву народного гнева; войска, не получившие из Версаля никакого ясного приказа, отходят назад; вечером празднично освещенный Париж ликует.
В Версале, в десятке миль от места, где разыгрываются события мирового значения, никто ни о чем не подозревает. Неудобного министра убрали, теперь наступит мир, скоро можно будет опять отправиться на охоту, надо надеяться уже завтра. Но вот от Национального собрания являются гонец за гонцом: в Париже беспорядки, громят арсеналы, толпы идут к Бастилии. Король выслушивает эти сообщения, но правильного решения не принимает; для чего же, собственно, существует это несносное Национальное собрание? Именно оно должно дать совет. Как всегда, так и сейчас, в эти дни, распорядок, освященный столетиями, расписанный по часам, не меняется; как всегда, этот ленивый, флегматичный и абсолютно ничем не итересующийся человек - завтра все встанет на свое место - в десять вечера ложится спасть и спит крепко. Никакие события мировой важности не в состоянии нарушить этот сон, сделать его беспокойным. Но что за времена, сколько дерзости, бесцеремонности, анархии! Подумать только, люди стали настолько непочтительны, что отваживаются даже помешать сну монарха. Герцог Лианкур мчится на взмыленной лошади к Версалю с донесением о парижских событиях. Ему объясняют - король уже спит. Он настаивает - короля необходимо немедленно разбудить; наконец его впускают в священные покои. Он докладывает: "Бастилия взята штурмом, комендант убит! Его голову носят на острие пики по городу!"
"Но ведь это мятеж!" - испуганно лепечет злополучный властелин.
Но вестник несчастья сурово и безжалостно поправляет: "Нет, Сир, это революция".
Над Людовиком XVI много глумились: будто бы он 14 июля 1789 года, перепуганный известием о падении Бастилии, спросонья не сразу постиг смысл этого недавно появившегося слова - "революция". Но Морис Метерлинк в знаменитой книге "Мудрость и судьба" пишет, что иные умники, "располагая точными сведениями о последствиях, к которым привели такие-то обстоятельства, очень легко подскажут задним числом, как следовало бы себя вести".
Несомненно, что ни король, ни королева при первых толчках начинающегося землетрясения не могли представить себе, даже очень приблизительно, тез разрушений, которые оно повлечет за собой. Но возникает другой вопрос: чувствовал ли в этот первый час хоть кто-нибудь из современников огромную значимость событий, надвигающихся на мир, понимали ли это даже те, кто первый заронил искру, кто развязал революцию? Все вожди нового народного движения - Мирабо, Байи, Лафайет, - совершенно не подозревали, как далеко уведет их раскованная ими сила, как далеко увлечет она их за собой вопреки их воле, ведь даже Робеспьер, Марат, Дантон, впоследствии самые неистовые революционеры, в 1789 году были еще совершенно убежденными роялистами. Лишь благодаря французской революции само понятие "революция" получило тот широкий, емкий всемирно-исторический смысл, в котором мы теперь это слово используем. Лишь время сделало это понятие полнокровным, одухотворило его. Но произошло это, конечно, не в первый час его рождения. Вот удивительный парадокс: роковым для Людовика XVI стало не то, что он не смог понять революцию, а как раз противоположное, что он, человек со средними способностями, самым честным образом пытался понять ее.