Никогда не забуду этого холодного и пасмурного зимнего утра. Прошёл слух, взбудораживший весь лицей. Говорили, что прошлой ночью арестовали нашего молодого учителя Веджи-бея. Причины точно никто не знал. Войдя в класс, я схватил Джеляля за руку.
- Как ты думаешь, за что арестовали Веджи-бея? Он странно посмотрел на меня и словно нехотя ответил:
- Кто-то послал письмо в султанский дворец и донёс на учителя, будто он рассказывал ученикам старших классов о конституции.
Я знал, конечно, что Веджи-бей вольнодумец и не боится высказывать свои мысли вслух.
- Кто же мог сделать такую подлость? - спросил я дрожащим от негодования голосом.
Джеляль оставил мой вопрос без ответа. К нам подошли другие ученики.
Никогда в нашем классе не царствовала столь унылая тишина. Начался урок географии. Учитель что-то вяло бубнил, мы так же вяло записывали. Настроение у меня было подавленное. Урок, казалось, уже тянулся целую вечность.
Я глянул на стенные часы: до перерыва осталось ещё десять минут, - в этот момент открылась дверь, появился старичок, наш главный надзиратель, и сказал учителю:
- Триста двадцать второго, Иффет-эфенди, - к директору.
Я поднялся в растерянности и недоумении, чувствуя на себе взоры всех учеников.
Надзиратель молча шагал впереди по коридору. Язык у меня не поворачивался спросить, зачем вызывают. Мы прошли коридор, поднялись по лестнице и очутились у дверей директорского кабинета.
Главный надзиратель Сами-эфенди тихонько постучал, вернее, только дотронулся до двери, нажал ручку и, по-прежнему не говоря ни слова, сделал шаг в сторону, пропуская меня вперёд.
Кроме директора и его заместителя, в кабинете было ещё трое незнакомых мне людей: молодой адъютант с наглым выражением лица, с рыжими, на немецкий манер закрученными усами и вьющимися волосами, седой мужчина в длиннополом сюртуке и большой красной феске, надвинутой чуть не до самых ушей, и ничем не примечательный смуглый молодой человек в очках - он что-то писал, примостившись в углу у маленького стола.
- Пожалуйста, Иффет-эфенди, - произнёс директор дрожащим голосом, лицо его было бледным.
Рыжеволосый адъютант спросил:
- Это вы, Иффет-бей? - Голос у него оказался скрипучим и таким же наглым, как и его вид.
- Да, эфенди.
- Его превосходительство Халис-паша ваш отец?
- Да.
- Ваш батюшка - один из самых верных и усердных слуг нашего обожаемого султана. Я не сомневаюсь, что и вы питаете к падишаху такие же искренние верноподданнические чувства и ради нашего благодетеля, его величества падишаха, готовы сделать всё от вас зависящее, пойти на любые жертвы.
Помимо этого запомнившегося мне цветистого вступления, господин офицер произнёс ещё много других громких слов.
Пока он говорил, остальные пристально смотрели мне в глаза. Только директор сидел, уставившись в окно, словно пытался что-то разглядеть за мутными от дождя стёклами, и комкал в руке лист бумаги.
Теперь я понял, отчего так испуган и подавлен был наш класс. Оказывается, Веджи-бей занимался "опасным подстрекательством", читал "книги, распространяемые некоторыми богохульниками-предателями, направленные против нашего божественного и несравненного падишаха". Но нашёлся ученик, который написал анонимное письмо в канцелярию его величества и, донеся об этом "весьма опасном преступнике", сделал тем самым "большое и оценённое по достоинству доброе дело". Молодой адъютант дал мне понять, что есть предположение, будто это анонимное письмо написал я. На то имеются важные основания: разве я не сын Халис-паши, "самого верного слуги трона"?.
В глазах у меня помутилось.
- Я ничего не знаю, - процедил я сквозь зубы. Кто написал это письмо, мне неизвестно.
Адъютант, притворившись, что верит мне, решил поставить вопрос по-другому:
- Но вы-то сами хорошо знали Веджи-бея? Он говорил иногда вашим товарищам о конституции, конституционном строе и о других вещах?
- Не знаю! - возмутился я. - Почему вы не спросите об этом у других?
Этот ответ вывел из себя адъютанта. Правда, он сдержался, но не преминул, однако, пустить в ход угрозу:
- Не к лицу скрывать то, что вам известно. Дело касается интересов его величества падишаха! Если ваш батюшка узнает о том, что вы позволяете себе дерзить, я думаю, он не будет доволен вашим поведением.
Угроза оказала на меня обратное действие. Я потерял самообладание и, не отдавая себе отчёта, вдруг выпалил - откуда только смелость взялась:
- Я не агент тайной полиции, господин адъютант! Не берусь описать замешательство, которое вызвали мои слова. Директор опрокинул стоящий рядом стул. Смуглый секретарь испуганно посмотрел на меня сквозь стёкла очков. Молодой адъютант переменился в лице. Только молчавший до этого седой мужчина в длиннополом сюртуке оставался по-прежнему невозмутимо спокоен.
- Разрешите, бейэфенди, - учтиво обратился он к адъютанту бархатным, сладко-певучим голосом. - Возможно, маленький бей не совсем отдаёт себе отчёт в словах, которые у него вырвались. Разрешите, мы с ним поговорим спокойно.
Через маленькую дверь мы вышли в школьный музей.
- Здесь никого нет, не так ли? Пожалуйте, Иффет-бей.
Он пропустил меня вперёд.
Встреть я этого господина где-нибудь в другом месте, я принял бы его за честнейшего и справедливейшего человека. Он обходился со мной так любезно, голос у него был такой мягкий, слова такие красивые, манеры столь учтивые, что в других обстоятельствах я, пожалуй, мог бы ему довериться и открыть душу. Но он всё же выдал себя. От меня не ускользнуло, как, пропуская меня вперёд, он заговорщицки подмигнул адъютанту.
Сперва он поговорил со мной о выставленных в нашем музее экспонатах, выспрашивал моё мнение о них, пытаясь таким образом втянуть меня в непринуждённую беседу. Потом постепенно переменил тему, стал говорить мне комплименты, напомнил о моём благородном происхождении, упомянул о моём хорошем воспитании и даже о каком-то "удивительно умном блеске" близоруких глаз, который-де пробивается через стёкла моих очков.
Можно было подумать, что передо мной святой души человек, который печётся о всеобщем счастье и не способен обидеть даже мухи. Наша беседа (если её можно было назвать беседой) продолжалась более полутора часов. Но, в конце концов поток его красноречия, натолкнувшись на глухую стену молчания, иссяк.
* * *
Когда меня отпустили, как раз началась перемена - и ребята выходили из класса. В душе моей чувство гордости мешалось с тревогой, даже со страхом. Я был почти уверен, что дело одним разговором не ограничится, и впереди меня ждут новые испытания. И в то же время было приятно сознавать, что ты способен на самопожертвование, сколь бы горьким и многотрудным оно ни оказалось.