Ночь огня | Страница: 23

  • Georgia
  • Verdana
  • Tahoma
  • Symbol
  • Arial
16
px

— Ай да молодец... Какой прогресс с момента нашей последней встречи... Я тебе сейчас уши надеру.

Как назло, в этот момент в дверном проеме появились сестры Селим-бея и моя мать. Все это напоминало сцену публичного наказания в старой школе.

Слава Аллаху, Селим-бей отвлек от меня внимание остальных. Он взял отца за локоть и подвел к фотографии покойного Джеляль-бея Склаваки, висевшей на стене среди прочих. Уязвленное самолюбие роптало, ведь я получил нагоняй в гостях, как маленький ребенок. Было так тошно, что мне даже не пришло в голову поинтересоваться, кто из этих вооруженных до зубов воинов в съехавших на бок фесках прославленный мученик.

За обедом женщины вновь посадили мою мать между собой, а отец подсел к Селим-бею. Я остался совсем один на другом конце стола, и никто, кроме служанки, не знающей турецкого, не интересовался моей персоной. Стол в этом доме сервировали особым образом, поэтому, когда служанка приносила кушанья, я брал их крайне неловко и неумело. К счастью, каждый был занят своим делом.

Селим-бей, из которого обычно и слова не вытянешь, непрерывно рассказывал о Крите, отвлекал отца от еды, пытаясь заставить его вспомнить какие-то забытые факты.

Мой отец не признавал лжи ни в какой форме. Но доктор так настаивал, что бедняге приходилось иногда говорить: «Да, я вспомнил» — просто чтобы перевести дух.

Что касается женщин, они образовывали отдельный мирок. Селим-бей усердствовал, пытаясь заставить отца что-то вспомнить, а они с тем же рвением старались получше накормить мою мать. У нее всегда был плохой аппетит, а после болезни она и вовсе потеряла интерес к еде. Два дня назад мать прогнала нас с тетушкой Варварой, когда мы пытались скормить ей ложку супа и маленькую тарелочку мухаллеби [37] . Но теперь она не отвергала пищу, которую женщины чуть ли не засовывали ей в рот. Создавалось впечатление, что они кормят ребенка или птенца.

Где же, где остался тот вечер, когда я ужинал в церковном квартале с каймакамом, священниками и старостой Лефтером-эфенди под веселый щебет сумасбродных девушек?

Сегодня никто мной не интересовался, поэтому я набрался смелости и начал разглядывать женщин. Молодая барышня была такой же серьезной, как и в Ночь огня, но казалась совсем другим человеком. Когда я в церкви несколько раз ощутил на себе ее пристальный взгляд, нас окутала дымка авантюры. Но теперь передо мной сидела совершенно незнакомая молодая женщина в длинном черном платье, с аккуратным пучком на затылке, какой увидишь только у близкой родственницы. А я после отцовской отповеди превратился в маленького школьника.

Теперь в ее облике меня привлекала только ямочка, которая появлялась на левой щеке, когда девушка, смеясь, наклонялась к моей матери, и больше ничего.

По правде говоря, она была красива. Но обидно было видеть, как она похожа на старшую сестру, прелесть которой совсем увяла. Я говорил себе: «Вот что ждет ее через пять-десять лет», полагая, что открываю великую истину жизни.

Меня позвали в церковь по ее прихоти, и я несколько дней терзался сомнениями, думая об этом. Но, судя по ее сегодняшнему безразличию, тогда она всего лишь проявила любопытство, желая увидеть юношу-ссыльного, о котором так много говорили. А может быть, Стематула все придумала...

В любом случае вечер отныне не представлял для меня никакого интереса. Постепенно я погрузился в свой внутренний мир, думая об инспекции, которую нам с главным инженером завтра предстояло провести в Кюллюке. Затем я мысленно вернулся в церковный квартал и вспоминал о девушках. Марьянти, как стало известно, вот-вот должна была обручиться с продавцом табака из Муглы, а Пица три дня назад заболела малярией. Рине наконец разрешили выходить из дома, но она больше не заглядывала к нам.

Я был уверен, что о нас с Риной пошли слухи. Вполне возможно, что их распространила Стематула. В таком случае девушку следовало с позором прогнать из моего круга и больше не подпускать к себе.

В раздумьях я легонько постукивал ножом по краю тарелки. Должно быть, звук случайно получился слишком громким, поскольку отец вдруг повернулся ко мне и сказал:

— В чем дело? Теперь мы еще и на барабане играем?

Я немедленно прекратил. Но было слишком поздно.

По непонятной причине вопреки привычкам отец в тот вечер насел на меня:

— Сынок, человек или ребенок, или взрослый... Ребенок может играть на барабане, но курить не станет... А взрослый может курить, но не будет барабанить. Или одно, или другое... А иначе это в голове не укладывается. Ведь так?

Вопрос был задан Селим-бею. В этот раз он тоже повел себя бестактно, может быть, потому, что его перебили на полуслове:

— Не сердитесь, господин... Ваш сын Кемаль-бей не курит. Он просто один раз попробовал и больше не станет, — сказал он не задумываясь.

Если бы Селим-бей зашел еще дальше и потребовал: «А ну, поцелуй руку отцу и пообещай больше никогда так не делать», я бы, возможно, послушался.

В этом доме я незаметно лишился своей горделивой надменности и оставил в прошлой жизни облик политического осужденного. Что самое странное, я даже принял свой новый статус, маленького ребенка, которого то и дело бранят в присутствии женщин.

Как и в первый раз, я перенес упреки молча, смущенно потупившись, и долго не осмеливался поднять голову.

А отец все время рассказывал Селим-бею обо мне:

— Другие сыновья — умудренные годами, самостоятельные люди. Но этот ребенок заставляет меня сильно беспокоиться... На чужбине он остался совсем один, без присмотра. Дорогой мой Селим-бей! Раз уж мы старые друзья... Ради Аллаха, присмотрите за ним. Станьте ему отцом, старшим братом. Если заметите, что он сбивается с пути, черкните мне пару строк, не более... Мое сердце будет спокойно, когда придет время уезжать.

Сначала я не мог понять причин отцовской придирчивости и внезапной смены привычек. Но когда после еды подали кофе, один его жест привлек мое внимание, и многое, чего я раньше не замечал, вдруг стало явным. Отец боялся разлить кофе, поэтому опирался правой рукой, в которой была чашка, на левую. Чтобы сделать глоток, он склонялся всем телом и с усилием тянулся к чашке головой и губами. На тонкой шее при этом проступали напряженные вены. В тот момент я понял, что мой отец был уже стариком, на которого не следовало обижаться. Хотя он прилагал все усилия, чтобы держаться прямо и гордо. Особенно странным мне показалось выражение, которое отец использовал, беседуя с Селим-беем обо мне: «На чужбине ребенок остался совсем один, без присмотра». Отец почему-то сердился на слово «чужбина», которым злоупотребляли старые женщины, и всякий раз говорил: «Разве может существовать чужбина внутри родной страны? Я не потерплю такой неучтивости!»

Я успел привыкнуть к одиночеству, поэтому после еды вышел в сад и стал прогуливаться по дорожке перед домом.