День гнева | Страница: 71

  • Georgia
  • Verdana
  • Tahoma
  • Symbol
  • Arial
16
px

— На несколько минут, господин майор… Только успокою своих — и вернусь.

Монтолон отказывает наотрез. Лейтенант, говорит переводчик, его подчиненный и обязан оставаться здесь впредь до особого распоряжения.

— Так что же, выходит, я военнопленный?

— Господин майор сказал «подчиненный», а не «пленный».

— В таком случае передайте ему, прошу вас, что у меня есть старший брат, заменивший мне отца… И быть может, если у вашего майора есть близкие, он сумеет понять и разделить мои чувства… Передайте — я ручаюсь своим честным словом, что вернусь сюда в самом скором времени.

Покуда переводчик доводит смысл высказывания до Монтолона, тот не сводит глаз с испанского офицера. Они с ним в разных чинах, но почти одного возраста. И нет сомнения, что, несмотря на немыслимо высокую цену, которую уплатили его соотечественники за то, чтобы взять парк, мужество защитников Монтелеона не могло не произвести на него впечатления. Должное действие производит и свежее воспоминание о том, как обращались с ним испанцы, когда он со своими людьми оказался у них в плену, хотя легко было представить, что взъярившееся простонародье зарежет его, растерзает, разорвет в клочья…

— Господин майор спрашивает — насколько серьезно ваше обещание вернуться?

Аранго, у которого нет ни малейшего намерения сдержать данное им слово, вытягивается по-строевому, щелкает каблуками, не сводя глаз с Монтолона.

— В полной мере.

«Нет, его не проведешь», — с тоской думает он, приметив мелькнувшую в глазах француза искорку недоверия. Затем с долей растерянности замечает улыбку, появившуюся на губах Монтолона, и слышит перевод его слов, сказанных негромко и спокойно:

— Господин майор говорит, вы можете идти… Он понимает ваше положение и принимает ваше слово на веру.

Situation familale, — поправляет майор.

— …Ваше семейное положение… — поправляется переводчик. — И принимает ваше слово.

Аранго, неимоверным усилием сдерживая ликующую улыбку, глубоко вздыхает. Потом, не зная толком, что говорить, что делать, неловко протягивает французу руку. После секундного колебания Монтолон пожимает ее.

— Господин майор желает вам удачи, — говорит переводчик. — В доме вашего брата или где бы то ни было…

* * *

Хосе Бланко Уайт, проведя несколько часов взаперти, решается вновь выйти из дому по улице Сильва, № 21. Он движется осторожно, внимательно следит за французскими пикетами, перекрывающими площади и проспекты. Минуту назад на Пуэрта-дель-Соль, окончательно занятой крупными силами императорских войск — жерла двенадцатифунтовых орудий смотрят теперь на Калье-Майор и улицу Алькала, все магазины и кафе закрыты, — Уайту пришлось вместе с другими зеваками припустить бегом, когда французы-артиллеристы пригрозили открыть огонь, если толпа немедля не рассеется. Усвоив урок, севильянец юркнул в проулок за церковью Святого Людовика и теперь уходит прочь от опасного места. Впрочем, и то, что он успел увидеть, тяжко мрачит его душу: валяющиеся на мостовой трупы, дрожащие от страха мадридцы, выспрашивающие друг у друга, что слышно, и — повсеместное, грозное и гнетущее присутствие французов.

Хосе Бланко Уайт и всегда-то был человек с измученной душой, а с сегодняшнего дня страдания его только усилятся. Еще совсем недавно, когда корпус Мюрата только приближался к Мадриду, он, подобно другим вольнодумцам, воображал, как падут цепи, которыми растленная монархия и всемогущая церковь сковали невежественный и суеверный народ. Ныне надежды на это рассеялись как туман, и Бланко Уайт уже не знает, которую из двух сил, столкнувшихся на столичных улицах, бояться больше — наполеоновских ли штыков или ослепленную яростным фанатизмом толпу своих сограждан? Севильянец знает, что самых просвещенных, самых светлых разумом испанцев Франция вправе числить среди своих сторонников и что лишь скудоумие и необразованность аристократии и среднего класса, их непобедимая душевная вялость и полное пренебрежение общественными интересами мешают им поддержать и выступить на стороне тех, кто намерен стереть с лица земли старую королевскую чету и их необузданного отпрыска Фердинанда. Тем не менее сейчас и здесь, в Мадриде, раздираемом варварской жестокостью противоборствующих начал, Бланко Уайт своим тонким умом постигает: единственный в своем роде шанс, предоставленный Историей, упущен и только что загублен совместными усилиями французских ядер и испанских навах. И сам он, просвещенный человек, умеющий мыслить и судить непредвзято, скорее англофил, нежели галломан, мечется меж двух идей, переживая горчайшую драму своего поколения, решая мучительный вопрос — примкнуть ли к врагам папства, инквизиции и самой подлой, самой презренной европейской династии или следовать простой и прямой линии поведения, которая велит порядочному человеку, отринув и позабыв все прочее, не колебаться в выборе между армией чужеземных захватчиков и своими соотечественниками.

Взволнованный этими мыслями, Бланко Уайт сталкивается у ворот Сан-Мартина с четырьмя солдатами-артиллеристами, которые, взвалив на плечи лестницу, несут на ней человека. При повороте за угол она слегка накреняется, и севильянец видит искаженное мукой, бледное от потери крови и страданий лицо хорошо знакомого ему капитана Луиса Даоиса.

— Что с ним? — спрашивает Уайт.

— Кончается, — отвечает один из солдат.

Уайт, потеряв от неожиданности дар речи, застывает на месте с открытым ртом. Спустя много лет в одном из своих знаменитых писем, посланных из британского изгнания, он припомнит, как в последний раз видел Даоиса живым: «…когда, спотыкаясь на выбоинах мостовой, солдаты встряхивали самодельные носилки, его мучения, проявлявшиеся в слабом подергивании тела и еле слышных стонах, усугублялись».

* * *

Артиллерии подполковник Франсиско Новелья-и-Асабаль, человек, близкий к Луису Даоису, но по нездоровью не сумевший прийти к парку Монтелеон, тоже видел из окна печальное и немногочисленное шествие. Новелья так слаб, что не может присоединиться к нему и, томясь от горя и бессилия, принужден оставаться в стенах своей квартиры.

— Эти негодяи оставили его одного! — сетует он, покуда домашние пытаются уложить его в постель. — Мы все, все бросили его…

А Луис Даоис, доставленный домой, проживет всего несколько минут. Он сильно мучается, но не жалуется. Нанесенные штыками раны столь обширны и глубоки — оба легких пробиты и заполнены кровью, — что его смерть для всех есть вопрос решенный. Капитан, которому первую помощь оказал прямо в парке французский полковой лекарь, был потом перенесен в особняк маркиза де Мехорада, и приведенный туда монах брат Андрес Кано исповедовал его и причастил, но не соборовал — из-за отсутствия елея. Доставленный наконец — и все на тех же носилках, изготовленных из лестницы, матраса и одеяла, — к себе на квартиру, помещавшуюся в доме № 12 по улице Тернера, защитник Монтелеона уложен в спальне на кровать, вокруг которой собираются кроме духовника Мануэль Альмира и еще несколько друзей, сумевшие — и не побоявшиеся — прийти сюда в этот час. Здесь капитаны артиллерии Хоакин де Осма, братья Варгас и Сесар Гонсалесы и капитан-знаменосец полка валлонских гвардейцев Хавьер Кабанес. Поскольку брат Андрес опасается, что Даоис умрет, так и не пройдя миропомазание, Кабанес отправляется в приходскую церковь Святого Мартина за священником и приводит падре Романа Гарсию со всем необходимым для таинства. Однако прежде чем новоприбывший успевает умастить елеем лоб и губы умирающего, Даоис, с неожиданной силой стиснув руку Андреса, глубоко вздыхает и умирает. Верный письмоводитель Альмира, упав на колени возле его смертного одра, рыдает безутешно и горько.