Я рыдала.
Алекс на руках отнес меня в машину, а Первый пытался уговорить оставшихся в вагоне заключенных выбираться на волю. Первый то и дело повторял – «мы друзья, мы не сделаем вам ничего плохого». Его никто не слушал. Узники отползли в дальний угол и там сбились в кучу. Они почему‑то уверились – я сама слышала их разговоры, – будто охранникам запретили пачкать вагон, поэтому, получив приказ о проведении акции, они должны были сначала вытолкать заключенных наружу, а уж потом расстрелять или отправить в крематорий.
Густаву и этому противному Первому пришлось силой растаскивать их. Когда вытащили последнего, Крайзе приказал узникам построиться – те подчинились моментально. Затем, указав направление на отдельно стоящий сарай, Густав отдал команду и заключенные дружно зашагали в указанную сторону, причем шагали бодро, в ногу. Крайзе подхватил детей и поспешил вслед за колонной. Он оставался с ними до того самого момента, пока в окрестностях не появились русские танки.
В машине Алекс заставил меня хлебнуть коньяк. Это было в первый раз в жизни, надеюсь, в последний. Я была беспомощна, только слышала как они переговаривались. Первый сообщил, что какая‑то «телефонистка» погибла при бомбежке, так что теперь они остались без связи. Можно было бы использовать Густава, он имеет доступ к радиооборудованию, на что Алекс возразил – слишком рискованно. Первый согласился, затем заметил – «oboroten» не подвел. Этот коварный большевик даже с каким‑то одобрением добавил: «Он толковый парень, этот Густав».
Больше Крайзе я не видала. Что такое «oboroten», господин полковник?
— Оборотень? Это что‑то вроде вервольфа. А может, вампира… Я точно не знаю.
Магди не на шутку перепугалась.
— Он пил кровь из несчастных жертв?!
— Вряд ли, – успокоил я Магди. – У тех, кто прошел концлагерь, крови‑то почти не осталось. К тому же Первый имел в виду умение Крайзе перевоплощаться. У него это здорово получается – то в гитлерюгенда, то в партизана, то в менонита… Впрочем, об этом в следующий раз».
* * *
« …пишу на рассвете.
Сон не берет.
Эта юная überfrau сумела нанести мне незаживающую рану. Лучше бы она вовсе не упоминала о согласии. Об этом вообще нельзя заикаться. Она не понимала, что рассуждая о нем, я забывал о погонах.
Ее намек разбередил антимонии. Я никак не мог справиться с ностальгией, с какой‑то неуместной в момент получения ответственного задания лирикой. Всю ночь против воли я вспоминал острейший момент своей биографии, когда передо мной стояла задача любой ценой заставить Алекса–Еско фон Шееля и Анатолия Закруткина работать в одной упряжке.
Это случилось в самые тяжелые месяцы войны.
Все для фронта, все для победы!
Это не пустые слова, соавтор. Немцы приближались к Москве, меня только что вырвали из лап Абакумова. В этой попытке использовать согласие, как я его понимал, не было ничего от благодушия или гнилого либерализма – исключительно расчет на то, что я сумею добиться результата чего бы это мне не стоило. Это было трудно – Закруткин в те дни крутил комсомольским хвостом, а Шеель хитрил насчет Шахта.
Как я должен был поступить, дружище?
Угрожать?
Лупить металлической линейкой по столу?
Напоминать о долге?
Если осенью сорок первого эти меры воспитательной работы по отношению к «близнецам» не годились, что уж говорить о сорок пятом!
Никто из этих ребят никогда за просто так не пожертвовал бы самым ценным, что у него было. Своей биографией, например, а также предрассудками, пристрастиями, мечтами, надеждами, женщиной, наконец. Что мне оставалось, как не воспользоваться найденной на ощупь возможностью сохранить свое, не покушаясь на чужое, пусть даже в таком подходе отчетливо ощущался тлетворный присмиренческий душок.
Всю войну мне казалось, это был удачный оперативный ход, не более того. Наивность баронессы, ее несгибаемое простодушие пробудили сомнения. Побеседовав с ней, я не мог отделаться от мысли, что поиск согласия – это не столько ловкий психологический прием, сколько намек на что‑то более существенное, чем классовый подход. В таком искаженном понимании диалектического материализма таилось зерно какого‑то будущего мироощущения, смысл которого окончательно прояснился в тюрьме, куда меня как пособника Берии засунули в пятьдесят четвертом.
Всю ночь я бродил по квартире.
Как поступить? Увильнуть от ответственности, свалить вину на исполнителей или попытаться еще раз добиться согласия? Дозволено ли мне сознательно рискнуть карьерой, а то и свободой, только ради того, чтобы эта немка, дочь военного преступника, убедилась – чекисты слов на ветер не бросают, и, если уж пытаются добиться Согласия, то делают это на профессиональной основе, не без грубостей, конечно, но честно и благородно.
Чем я мог поступиться из идейного багажа, который вложила в меня партия, – вот какой вопрос не давал покоя? Что я мог пообещать Магди и ее друзьям и на что как член партии не имел права?
Самое страшное заключалось в том, что я вновь угодил в безвыходное положение. В словах этой простодушной фрау мне удалось выудить подводный камень такого размера, который напрочь обрывал всякую возможность выполнить задание партии обычными методами.
У них, оказывается, были планы. А также надежды, мечты…
А у меня их не было?!
Наступивший мир, как хищный зверь, поджидал нас за углом, так что ни о каком прощании с оружием и речи быть не могло. Но попробуй докажи этим самоуверенным мальчишкам–ветеранам, что не время отправляться на покой.
В словах Магди отчетливо проглядывался нехитрый буржуазный расчет, которым руководствовался Шеель. Будущий покоритель космоса, решил воспользоваться неразберихой, которая возникнет после победы. Он вознамерился сбежать с нашего пролетарского корабля. Если бы не происки Ротте, мы никогда бы не обнаружили его следов и следов Магди. С такими деньгами эта парочка могла спрятаться где угодно.
Где ты, Алекс–Еско или как ты теперь себя называешь? Где Густав Крайзе, сумевший улизнуть из‑под носа пьяной охраны?
Где вы – ау?!
У меня оставалась одна зацепка – Толик Закруткин. Я был уверен – он не посмеет нарушить присягу! Он расскажет все, что знает, даже если его рассказ будет стоить ему головы.
И еще надежда на возможность отыскать согласие с беглецами. Безнадежная, прямо скажем надежда…
Более ничего…
Вот тут и повертись, дружище».
« …организм у Анатолия действительно оказался крепкий. Правда, трех месяцев не хватило и только в январе сорок шестого Первый сумел встать на ноги. Он старательно учился ходить, к нему постепенно возвращался слух. Зрение, правда, восстановилось не полностью, но главврач заверил, это вопрос времени. Куда более его тревожили моторные реакции. Закруткину никак не давалось умение держать предметы в руках, а также писать. Он оставлял на бумаге такие каракули, что запись пришлось вести мне. Это давало шанс. Я никогда бы не отважился представить начальству полную версию его рассказа, переполненную соплями, самобичеванием и прочими, чуждыми советскому разведчику, антимониями. Мы совместно подыскивали нужные слова, затем я отдельно подредактировал его показания, касавшиеся «предательства» Алекса.