Все кони у Зулиных были на покосе. Но Митенька не отчаивался — не шибко длинная дорога, можно и пешком добежать. Отыскал старенькую торбочку, сунул в нее хлеба, лука, яиц вареных, подождал, когда наползут реденькие сумерки и, выйдя за деревню степенным шагом, припустил бегом, во всю прыть, какая в молодых ногах обнаружилась.
И так бежал, что даже и не заметил, как отмахал добрый десяток верст, и дух перевел только на грани дюжевского покоса. Остановился за корявым кустом старой боярки, огляделся. На взгорке, где работники, нанятые Дюжевым на покос, поставили два широких навеса, ярко полыхал костер, и возле него проворно суетилась Феклуша, помешивая варево в большом котле, подвешенном на толстую жердь. Сердце Митеньки замерло на миг и забухало затем с такой силой, будто хотело проломить грудь. Он опустился на землю, вытянул ноги, нагнул колючую ветку боярки, которая застила ему глаза, и стал смотреть на Феклушу, дожидаясь, когда она отойдет от костра, чтобы можно было ее негромко окликнуть.
И дождался. Феклуша, словно почуяв, что он здесь, вдруг выпрямилась и, обойдя костер, медленно пошла к кусту боярки, беззащитно выставив в стороны руки, будто переступала по тонкой жердинке, брошенной через ручей. Она подходила все ближе и ближе, а Митенька любовался на нее широко раскрытыми глазами и не торопился выходить навстречу из-за куста. Сладко было ему смотреть, как плывет-пробирается Феклуша, как бережет она раскинутыми руками свое равновесие на земле. И вот когда уже оставалось до боярки каких-то десять шагов, на плечи Митеньке легли сзади мягкие, вздрагивающие ладони и прямо над ухом рассыпался прерывистый, захлебывающийся смех:
— Митенька, ягодка моя! Дай я тебя обниму покрепче!
И сильные, полные руки скользнули бесстыдно и жадно по плечам, по груди. Митенька вывернулся из них, обернулся. Белея в сумерках исподней рубахой, под которой круто вздымались от прерывистого дыхания круглые груди, стояла перед ним Марья Коровина и смеялась, откинув голову, рассыпав по плечам тяжелые, темно-русые волосы.
— Ты… ты откуда? — только и нашелся в первый момент спросить Митенька. И тут же, с холодящей ясностью начиная понимать, что случилось страшное, закричал: — Феклуша, это не я, это она! Она сама!
Но Феклуша уже бежала к костру, а вслед ей, захлебываясь, хохотала Марья и вскрикивала:
— Митенька, ненаглядный! Слатенький ты мой!
У костра, уже слыша и видя все происходящее, гоготали работники.
— Я тебя убью! — крикнул Митенька.
— Убей, миленький, убей, мне сразу легше станет, — уже шепотом, едва слышно, выдохнула Марья и легко, невесомо опустилась перед ним на колени, прижалась грудью к вздрагивающим ногам Митеньки и руки сцепила в крепкой замок. — Убивай сразу, все равно не отпущу…
Митенька толкал ее в плечи, переступал ногами, как стреноженный конь, и не мог высвободиться. А сам заворачивал голову, пытаясь увидеть — где Феклуша? — но возле костра видны были только работники, которые потешались, показывая пальцами на боярку.
— Да отстань ты, смола липучая, отстань! — он рванулся, ударил по щеке Марью и, почуяв, что руки ее разомкнулись, бросился бежать. Сначала просто бежал, даже не зная — куда и зачем, — но когда запалился и остановился перевести дух, понял: надо найти Феклушу, объяснить ей все, рассказать. И найти ее надо именно сейчас, иначе поздно будет. Оглядевшись, Митенька начал нарезать круги по кустам обочь дюжевского покоса, но Феклуши нигде не было. Он звал ее, кричал, срывая голос, и в конце концов до того уморился, что, запнувшись о валежину и рухнув на траву, не стал подниматься, только подсунул руку под голову и лежал так, не шевелясь, ощущая земную прохладу и сладкую прель наполовину сгнившей валежины.
Тяжелая мохнатая муха настырно билась в стекло, противно зудела, и Роман, как ни старался, не мог ее прихлопнуть, потому что она всякий раз уворачивалась, отлетала в избу, притаивалась неизвестно где, а после снова елозила по стеклу, брунжала и никак не могла утихомириться. Казалось, что в избе со вчерашнего утра только и осталось живого — одна нахальная и надоедливая муха. Все остальное будто примерло.
Да, пожалуй, оно так и было. Фекуша неслышно лежала на лавке, повернувшись лицом к стене, и с тех пор, как пришла утром и упала, будто подрезанная, не промолвила ни единого слова, на тревожные расспросы Романа отмалчивалась, и порою казалось, что переставала дышать. Роман осторожно, на цыпочках, подходил к лавке, трогал ее за плечо, но Феклуша в ответ лишь слабо шевелила ладонью, словно говорила: «Уйди, тятя, уйди…»
Роман вздыхал, прокрадывался, опять же на цыпочках, к столу, гонял муху с оконного стекла и надолго задумывался, подперев ладонью седую голову. «Ведь говорил ей, говорил неразумной, не на тот тополь загляделась, не по нашему росту он, тополь-то… Нет, не послушалась, теперь вот и будем сердце рвать…» Он был уверен, хотя Феклуша еще и словом не обмолвилась, что в любовной истории с Митенькой Зулиным случилось несчастье, которого он, Роман, давно ожидал. И потому не лез к дочери с расспросами, не травил ей душу, мудро рассудив, что рана в таких делах смертельной не бывает — рано или поздно, а заживет.
Муха перестала брунжать, со стекла перелетела на стол, и Роман со злорадством прихлопнул ее широкой ладонью. Сощелкнул на пол грязно-черный комочек, брезгливо вытер ладонь о штаны: «Вот тебе, зараза! И так тошно…»
В избе повисла полная тишина. И поэтому хорошо слышно было, как стукнули воротца в ограде, которые совсем недавно навесил Роман. Боязливо стукнули, будто кто хотел тишком проскользнуть. Роман поднялся; беззвучно, чтобы не тревожить дочь, вышел. У нижней ступеньки крылечка переминался с ноги на ногу Митенька, не насмеливаясь подняться и войти в избу. Лицо у него горело алыми мятежами, словно настеганное злой крапивой, сам он горбился, будто куль пшеницы на плечах держал, всегда задорные глаза притухли, и даже курнопелистый нос заострился, как бывает после болезни.
— Явился, не запылился? — Роман оглядел Митеньку с ног до головы, спустился с крыльца и, приблизившись вплотную к нему, тихо попросил: — Ступай с Богом, Митрий, ступай. И дорогу сюда забудь навовсе. Пока я тебя добром прошу…
Митенька сглотнул слюну, по шее вниз-вверх дернулся острый кадычок, а на глазах навернулись слезы.
— Дядя Роман, она дома? Дозволь взойти?
— Сюда тебе дорога заказана!
— Она… она здоровая?
— Велела кланяться! И чтоб ноги тут твоей, Митрий… Добром прошу! Слышишь?!
Митенька откачнулся, словно ему в грудь тычка дали, шатко повернулся и побрел прочь от крыльца, запинаясь на ровном месте. Ворота за ним остались открытыми. Роман спустился, чтобы закрыть их, и увидел: Митенька пьяно тащился посреди улицы, загребал пыль ногами, а сбоку бежала чья-то черная собачонка и удивленно тявкала.
И снова залегла в избе, неизвестно на какое время, глубокая тишина.
А вот у Зулиных в доме тишины и в помине не было. С сенокосом отстрадовали они еще утром, поставив последний остроконечный стог в дальнем углу, в низинке, где трава выдалась особенно добрая. И сразу же, чтобы времени не терять, засобирались домой. Ивана с Глафирой еще до сборов Устинья Климовна вперед остальных отправила, наказав, чтобы баню топили и обед готовили. Возы увязали, Устинья Климовна самолично проверила — ничего не позабыли в спешке? В последний раз оглядела свой покос, украшенный ладными, старательно обчесанными стогами, умиротворенно перекрестилась: